Было бы очень интересно побывать опять в тех местах, посмотреть, как сейчас выглядит бывшая граница без солдат Пилсудского и тихая река, разделявшая два мира, заглянуть в соседнюю деревушку и побеседовать с жителями, которые выходили на берег слушать пионерские песни.

Но все это оставалось мечтой. Я находился далеко и выезжал с концертами лишь в города Средней Азии. Там встречался со счастливо-несчастными евреями из Польши, Чехословакии, которым удалось спастись. Беженцам помогали. Я тоже отказался от гонорара за концерты в их пользу.

В ноябре я снова собирался побывать в Ленинграде, на встрече музыкантов-исполнителей, закончивших знаменитую консерваторию. Но отложили — началась война с Финляндией. Это были нелегкие для ленинградцев дни. Где бы я ни был, мои мысли, мое сердце были там, в дорогом и любимом городе, вблизи которого шли тяжелые бон.

День за днем с беспокойством следил я за сводками, и несказанно велика была моя радость, когда, выступая в воинской части, участвовавшей летом тридцать девятого в боях против японских милитаристов на Халкин-Голе, узнал, что в Москве подписан мирный договор с Финляндией. Это было в марте, а в апреле гитлеровцы захватили Данию и Норвегию, в мае — Голландию и Бельгию, в июне — Францию. Гитлеровская армия вошла в Румынию, Болгарию, Финляндию, вплотную приблизившись к границам Советского Союза.

Нападение Гитлера на нашу страну застало меня в Кишиневе. На адрес местной филармонии я получил телеграмму из Читы. Жена сообщала, что ее, как фармацевта, мобилизовали. В тот же день я отправился в военкомат и настоял на том, чтобы меня взяли в армию.

Вскоре группа артистов была уже в частях Южного фронта. Наша бригада, состоявшая из певцов, музыкантов, танцоров и чтецов, выступала в разных частях, иногда совсем близко от передовой. Однажды, зимой сорок второго, когда, расположившись в кузове открытого грузовика, я исполнял для минометчиков, заполнивших лесную поляну, адажио Шостаковича, мне не повезло. Осколок немецкой бомбы попал в левую руку, чуть повыше локтя. И надо же такому случиться, в то самое место, где остался шрам от пули диверсанта, которого мы, чоновцы, вместе с пограничниками ловили летом двадцать четвертого года.

Я недолго пробыл в тыловом госпитале. Но за это время успел связаться с женой. По закованному льдом Ладожскому озеру она вывозила раненых из осажденного города. Я написал ей, попросил, когда она будет в Ленинграде, зайти на улицу Лассаля и узнать о судьбе Ехевед Певзнер и ее семьи.

Все мы понимали, что творилось в осажденном городе. Ответа я не получил. Вообще писем от жены больше не было. Лишь год спустя я узнал, что она погибла в последний день боев при прорыве блокады Ленинграда. Это известие меня потрясло. Я чувствовал себя виноватым перед ней. Ведь порой я был не очень внимателен к этой скромной, тихой женщине.

Освобождая город за городом, наша армия продвигалась на запад. Вместе с войсками Первого Белорусского фронта шла и концертная бригада. Врачи хорошо потрудились, чтобы вернуть руке прежнюю подвижность. Мы миновали дымящийся Минск и через разбитую станцию Негорелое подошли к издавна знакомому мне местечку, где родилась и выросла Ехевед. Тихое, зеленое местечко было стерто с лица земли и превращено в огромное кладбище с прокопченными печными трубами, словно надгробиями погибшим. Гитлеровцы уничтожили все, все сожгли. Сохранилась лишь израненная осколками стена двухэтажного дома, где когда-то находился клуб, и «наше крылечко», единственное крылечко, которое спасла кирпичная кладка. На выступе этой кладки я когда-то сидел с Ехевед. Один клен был наполовину сломан, и его засохшие ветви мертвенно свисали, заметно припорошенные землей, засыпанные камнями и щебенкой. Второй, обгорелый, покалеченный, все же уцелел…

Возле тихой, безмятежно журчавшей реки, на лугу, где я когда-то проводил с пионерами веселые игры, гитлеровцы оставили высокий курган красной глины. Под ним лежали жители местечка, которых фашистские изверги живыми закопали в землю…

«Среди них, наверное, и родители Ехевед». Эта мысль не давала покоя.

В дни победы над фашизмом, когда затихли орудийные раскаты, мной с еще большей силой овладела тревога и беспокойство за судьбу Ехевед. Я ничего не знал о ней и о ее семье еще с тех пор, как началась война с Финляндией. Пережили ли они страшную блокаду, остались ли живы или разделили судьбу многих тысяч ленинградцев, погибших от голода, холода и бомбежек.

Из Берлина я написал короткое письмо. Просил Ехевед и Геннадия Львовича хоть в нескольких словах дать знать о себе.

Вскоре, к моему великому изумлению и радости, я получил одновременно и письмо и открытку. В письме, подписанном Ехевед и Геннадием Львовичем, они благодарили за то, что после такого тяжелого времени я сразу же черкнул им несколько строчек, не забыл их, желали скорейшего возвращения домой и новых успехов в музыке.

В открытке, подписанной только Ехевед, она сообщала, что за время, которое мы не виделись, в их семейной жизни важная новость, но какая — не сообщила. Просила меня при возвращении из армии непременно зайти к ним. «Живем в той же квартире, — писала она, — но улица переименована в честь Бродского — знаменитого художника, нашего земляка».

Хотя я уже не раз, особенно после той, самой последней встречи с Ехевед, давал себе слово не тревожить ни ее, ни его, но не смог пересилить себя и поехал домой через Ленинград. Правда, я должен был выполнить также свой долг перед погибшей моей женой. Разыскать ее могилу и почтить ее память.

Прибыв на место, я несколько дней искал ее могилу. Запрашивал различные организации, встречался с врачами санитарных частей, с солдатами, офицерами. Обошел те места, где двадцать седьмого января, в последний, решающий день операции, шли бои. Но, несмотря на мои старания, так и не удалось установить, где покоится ее прах.

Огорченный, разбитый, вернулся в гостиницу. Зажег, по обычаю предков, у себя в номере две большие свечи. Не ел, не пил, не переступал порога. Сидел с виолончелью, играл «Аvе Sаnctа Маriа» Баха и думал: возможно, если бы жена не встретила меня, жизнь ее сложилась бы счастливее. А впрочем, ведь она любила… быть может, так, как я люблю Ехевед…

На следующий день я позвонил на улицу Бродского. Ответила мне уже подросшая дочь Ехевед — Суламифь. Приятным, веселым голоском сказала, что мама через несколько минут придет и папа скоро будет.

Мне хотелось сначала встретиться с Ехевед, узнать, что за важную новость она собирается сообщить. Знает ли об открытке Геннадий Львович? Какие у них сейчас отношения? Остались ли у нее от мужа секреты? И как я должен себя держать…

Наскоро побрившись, я быстрым шагом отправился к Ехевед, чтобы успеть до прихода Геннадия Львовича поговорить с ней. Я шел по улицам Ленинграда, видел завалы и руины, раны, нанесенные этому городу, и сердце мое сжималось от боли. На стенах разбитых домов предупреждающие надписи: «Эта сторона опасна при артиллерийском обстреле», «Вход в бомбоубежище» и другие. На углу — старый плакат: «Что ты сделал для фронта?!»

Я подумал: они, ленинградцы, сделали все. Сделали больше, чем было в человеческих силах. И если я раньше любил этот город потому, что с ним были связаны лучшие годы моей юности, то сейчас он вызвал во мне чувство несоизмеримо большее, сокровенное, самое святое для меня.

Я готовился увидеть развалины и на улице Бродского, но она совсем мало пострадала. А дом, где жила Ехевед, выглядел почти так же, как до войны, если не считать перекрещенных наклеек на окнах и иссеченных осколками стен.

Я позвонил и, пожалуй, слишком долго задержал палец на кнопке звонка. Слышно было, как в квартире скрипнула дверь. Шаги. Она, Ехевед!.. И весь я подался вперед.

В дверном проеме стоял Геннадий Львович в генеральской форме. Он, словно не узнавая, холодно посмотрел на меня. С минуту мы молча глядели друг на друга. Он — генерал-лейтенант инженерных войск, в дорогой, с иголочки, форме, и я — демобилизованный рядовой в своих кирзовых сапогах и видавшей виды гимнастерке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: