— Извините, — растерянно пробормотал я. — Может… не вовремя?

— Соломон Елизарович, если не ошибаюсь? — вымолвил он без особой радости. — Давно в Ленинграде? Специально или… ну, проходите, — сухо пригласил он, как бы что-то в себе переборов. — Присаживайтесь, если не очень торопитесь. Скоро должна и хозяйка прийти. Вероятно, задержалась в университете. Работы много. Она ведь заведует кафедрой. Перед самой войной защитила докторскую…Чувствовалось, что он не очень-то доволен моим неожиданным визитом. Нет, это был не тот, не прежний Геннадий Львович. В нем начисто отсутствовали радушие, простота, непосредственность. Появилась какая-то странная настороженность в том, как он держался, в разговоре, во взгляде. Говорил как бы нарочно только о Ехевед. Когда «юнкерсы» бомбили Пулковскую обсерваторию, она, будучи ранена, рискуя жизнью, спасала документацию наравне с мужчинами. Вообще все дни блокады держалась мужественно, была в отряде самообороны — сбрасывала с крыш «зажигалки», дежурила в госпитале.

Он как бы между прочим еще раз поинтересовался, сколько дней я уже в Ленинграде и долго ли задержусь. Я сказал, что приехал несколько дней назад, искал могилу жены, погибшей при прорыве блокады, но, несмотря на все мои старания, я так и не смог найти то место, где она обрела вечный покой. Больше мне здесь делать нечего, и завтра я собираюсь уехать.

Красивое лицо генерала, на котором застыла холодная вежливая улыбка, теперь слегка оживилось. Он стал расспрашивать, в каких войсках служила моя жена, когда пришло последнее письмо. Потом сказал, что и его два брата погибли на фронте. Старший — в боях под Сталинградом, младший — при штурме Берлина.

Сестру с пятью детишками мал мала меньше фашисты уничтожили в Бикерневском лесу под Ригой. Другая сестра с малышом тоже трагически погибла. Вместе с тысячами женщин и детей эвакуировалась на корабле из Одессы. Под Севастополем судно разбомбили. Отец — академик Рабунский — и мать в первый же год войны умерли в Ташкенте от тифа. Из всей их большой семьи только он один и уцелел, хотя все это время находился здесь, в Ленинграде. Был, правда, тяжело контужен, лежал в госпитале. Ехевед не отходила от его постели. Она и поставила его па ноги.

Мне хотелось узнать, живы ли родители Ехевед, но не спросил, чтобы лишний раз не называть ее имени.

Я видел, что настроение его все время меняется. А я испытывал к нему те же добрые чувства, что и прежде. Ведь он был мужем Ехевед, и частичку своей любви я перенес на Геннадия Львовича.

Из просторного коридора донеслось проворное топанье детских ножек, и в столовую, где мы сидели, вбежала красивая девочка, копия Ехевед, и за ней худенький большеглазый мальчик в коротких голубых штанишках на белых лямках. Девочка, это была Суламифь, поздоровалась со мной, поцеловала отца, сказала, что во дворе они уже наигрались, и ушла в детскую. Мальчик, коротко остриженный, очень живой, громко чмокнул отца в щеку. Геннадий Львович обнял его, потрепал влажный темный чубчик и поцеловал его в лоб.

— Суламифь уже совсем невеста, — заметил я. — Вся в мать. А кто этот малыш?

— Малыш? — переспросил Геннадий Львовнч, не глядя на меня, и снова его лицо приняло отрешенно-вежливое выражение. — Это наш сынок. Да, наш, — добавил он, как бы назло кому-то, и еще раз поцеловал его, словно искупая какую-то вину перед ребенком. — Шолом, подойди и поздоровайся с Соломоном Елизаровичем, — очень спокойно обратился он к сыну.

— Вот как! — радостно воскликнул я. — От всего сердца поздравляю с таким прелестным сыном и желаю вам, чтобы он рос, радуя всех своим умом, добротой, способностями… Иди же ко мне, малыш!

Я очень люблю детей, они каким-то образом это сразу чувствуют.

Шолом, улыбаясь, подошел. Я поднял его, посадил на колени и погладил по головке.

— Какой милый ребенок, и глазенки живые, умные. Очень похож на вас, — сказал я, желая доставить Геннадию Львовичу удовольствие.

— На меня? — с нажимом произнес Геннадий Львович, насупившись. — Вы ошибаетесь. — И, видимо желая прекратить этот неприятный для него разговор, спросил, остались ли у меня в Чите наследники.

Не понимая, зачем он это спрашивает, я ответил, что моя покойная жена еще до нашей свадьбы переболела и не могла иметь детей. А мне уже тридцать восьмой год. Остался один-одинешенек, без жены, без детей.

Покачивая Шолома на коленях, я спросил, сколько ему лет.

— Сколько лет? — лицо Геннадия Львовича снова омрачилось. — Сейчас вам скажу… Сколько прошло с тех пор, как вы выступали здесь с концертами и были у нас и гостях? — сухо спросил он. — Это было в июне тридцать девятого?! Шесть лет тому назад. В апреле этого года Шолому исполнилось пять…

С плохо скрываемой досадой он подозвал к себе ребенка, снова поцеловал и отправил к Суламифь в детскую.

Я почувствовал себя так, будто нанес Геннадию Львовичу незаслуженную обиду, хотя совершенно ни в чем не был виноват. Все же, сам того не желая, я отравлял ему жизнь. Не знал, что сказать, как себя вести. Холодный пот выступил на лбу. Но не стал его вытирать, чтобы Геннадий Львович не заметил и не сделал вывод: я и в самом деле в чем-то виноват. Ощущение у меня было такое, будто сижу на скамье подсудимых и не могу найти ни единого слова в свое оправдание.

В эту минуту я услышал знакомые шаги в коридоре, и вошла немного усталая Ехевед, внеся с собой нежный запах хризантем. Увидев меня, на мгновение застылл в изумлении, потом радостно воскликнула:

— Соля?! Каким образом? Ах, какой сюрприз! Какой гость!

Я поднялся ей навстречу, и она крепко пожала мне руку.

— Ты получил письмо, которое мы с Геннадием Львовичем написали? Когда же ты приехал? Где остановился? — как обычно, засыпала она меня вопросами. — Сколько лет мы не виделись? Пять лет. Нет, Шолому ведь уже больше пяти. Шесть. Да, шесть лет прошло. И какие трудные, страшные были годы… Соля, ты видел нашего сына? Что скажешь? Он ведь уже играет на скрипке. А Суламифь видел?.. А как ты? Как твоя жена?..

Своим приходом она меня просто спасла. Я с облегчением вздохнул.

— Ты уже давно у нас? Как жаль, что пришлось задержаться на кафедре, — продолжала Ехевед. — Ты, наверное, голоден? Геннадий, а ты будешь обедать дома или уже поел?

Геннадий Львович ответил, что он сыт. Я вежливо, но категорически отказался, пояснив, что в гостинице меня, должно быть, уже ждут.

За шесть лет, что мы не виделись, в золотистых волосах Ехевед появилась белая прядь. Но и седина ее красила, придавая очарование ее лицу. В моих глазах Ехевед была так же прекрасна, как и прежде. Вообще мне казалось, что она всегда, всегда будет красивой и молодой.

— Ты что, уже уходишь?! — огорченно спросила она. — Геннадий, воздействуй как генерал на рядового. Мы ведь еще ни о чем не успели поговорить. Завтра, Соля, ты придешь?

— Возможно. Если только не уеду, — ответил я.

— Задержись еще хотя бы на несколько дней. Можешь пожить у нас. В твоем распоряжении будет отдельная комната и все удобства. Геннадий, скажи ему. Всем вместе надо отпраздновать нашу победу. И поговорить о многом. Каждый из нас столько за это время пережил.

— Зайду, если выкрою время, — пообещал я, хотя был твердо убежден, что нахожусь в этом доме в последний раз.

Я поднялся, собираясь прощаться.

— Подожди одну минутку, я только причешусь и провожу тебя, — сказала Ехевед.

Мне не хотелось, чтобы она шла без Геннадия Львовича, и я предложил ему тоже пройтись с нами.

— Хорошо, — спокойно и вежливо ответил он. — Вы подождите меня в садике нашего двора. Я переоденусь и выйду.

— Геннадий, дорогой, не заставляй нас долго ждать, — попросила Ехевед.

Сразу же, как только мы вышли, я рассказал, как Геннадий Львович ответил на мой вопрос, сколько лег Шолому, и как реагировал на мое замечание, что мальчик похож на него.

— Я оказался в ужасном положении. Его слова меня просто ошеломили, — говорил я волнуясь. — Ну неужели он подозревает… Но ты ведь хорошо знаешь… Ты знаешь правду, что я ни в чем не виноват?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: