Пиня поехал туда специально. Хотел отыскать могилу матери и не нашел. Не осталось даже и следа ни от старого местечкового кладбища, ни от страшного кургана на берегу реки. Везде клевер, клевер — для пчел. Там, где был клуб, живут пчеловоды. Из прежних жителей не осталось никого. Меня давно тянет к тому месту, где стоял наш дом, где я родилась. Соля, давай съездим туда. Я тебе уже говорила, надо посадить еще один клен, пусть будет как прежде. Мне очень хочется поехать с тобой. Не так будет больно. Я сейчас закажу билеты на самолет, утром вылетим в Минск. Прошу тебя, подари мне день. Один только день! Разве это такая уж жертва? Завтра как раз воскресенье. Первым рейсом вылетим, вечером вернемся. Прошу, сделай так ради меня. Всего один день. Ну, что же ты молчишь?!
Мне очень хотелось поехать, быть вместе там, где более сорока лет назад мы так чудесно провели летние месяцы. Но ответить сразу не мог.
В это время зазвонил телефон.
— Это он, Геннадий! — радостно воскликнула Ехевед, быстро поднялась и взяла трубку.
Она не ошиблась.
Оживленно сказала, что уже получила телеграмму, а до этого очень волновалась. Просила звонить по вечерам и почаще. Она всегда будет дома. Потом сообщила о живом привете от Суламифи, ее мужа и внука. И привет и посылочку привез их старый друг Соломон Зоненталь. Соля сейчас здесь. Добавила, что хочет с ним поехать хоть на день в родные места.
Потом говорил Геннадий Львович, а она все время повторяла одно и то же: «хорошо», «хорошо», «хорошо». Очень довольная, Ехевед положила трубку и сказала, что Геннадий Львович передает мне привет.
— За привет спасибо, но зачем нужно было говорить, что я сижу здесь? Он ведь не спрашивал.
— А что тут такого?! Почему я не должна была этого говорить? — она удивленно посмотрела на меня.
— Потому что он далеко, и это ему может быть неприятно… Мало ли что он подумает…
— Ой, не говори глупостей! — рассмеялась она. — Геннадий ничего не подумает. Тем более теперь, когда знает, что для этого нет никаких оснований.
— Ты думаешь так. А вот я, как мужчина, воспринимаю эти вещи несколько иначе.
— Иначе, иначе… Глупости! — Она поднялась, взяла с полки книжного шкафа томик стихов. — Смотри, я только что купила. До сегодняшнего дня не знала, что у евреев есть, вернее, был прекрасный поэт Самуил Галкин. Его стихи переведены и изданы на русском языке. Я достала два экземпляра. Один томик положу в посылочку для Суламифи. Хочу, чтоб мои дети, которые прекрасно знают и любят поэзию Твардовского, Вознесенского, Рыльского, Бажана, Расула Гамзатова, читали и знали талантливых еврейских поэтов — Гофштейна, Маркиша, Квитко, Харика. У меня есть их произведения на русском языке. Еврейского Суламифь и Шолом не знают. Пусть читают в переводе… — Она на мгновение замолчала и тут же, видимо вспомнив о прерванном разговоре, спросила: — Ты ведь не ответил, Соля, мы поедем?
Я сказал, что у меня уже в кармане билет. Вечером еду в Читу.
— Верни его. Я закажу другой на послезавтра. Пожалуйста, Соля, послушай меня.
— Билет, скажем, я верну. Но ведь и номер в гостинице надо освободить.
Ехевед задумалась.
— Жаль. Что ж делать?! Я так хотела, чтобы мы поехали вместе. Если б Геннадий был здесь, ты мог бы пожить у нас. Комната Суламифи свободна. Что ж девать? — озабоченно спросила она. — Может, устроить тебя у сестры? Она и ее муж будут очень рады. Я им сейчас позвоню.
— Нет, нет, — решительно проговорил я и пообещал в другой раз, когда Геннадий Львович будет в Ленинграде, поехать с ней.
— Ну хорошо, я буду ждать. Только не забудь своего обещания.
— Не забуду, — уверил я ее. — Но скажи мне, Ехевед, я уже давно хочу тебя спросить. Скажи, что тогда случилось? Почему ты вдруг уехала? Даже не попрощавшись.
— Смотри-ка, до сих пор этого не забыл! Вот посидим на нашем крылечке, я тебе все объясню. Иначе поступить тогда было невозможно… А сейчас не будем об этом говорить, пока не поедем туда, где было наше местечко. Хорошо?
— Хорошо, — согласился я и поднялся.
Мне не хотелось с Ехевед расставаться. И из этого дома уходить не хотелось. Все, что имело к ней отношение, все, что ее окружало, было мне дорого и мило. Даже ступени, по которым она ходила, даже деревья, которые росли около ее балкона и на которые она смотрела.
На прощанье Ехевед сердечно пожала мне руку, и я ушел.
Через некоторое время по пути в Финляндию я позвонил им за полчаса до отъезда. Ехевед и Геннадий Львович обижались, что я не захожу. Она с легкой укоризной напомнила строку Гамзатова: «Береги своих старых друзей». Я помнил друзей, но старался не беспокоить, все еще боялся доставить огорчения Геннадию Львовичу.
Прошло еще несколько лет, в течение которых я не видел ни Ехевед, ни кого-либо из ее близких.
Я очень соскучился и решил на предстоящих концертах обязательно с ней повидаться. А пока мне надо было вылететь с бригадой артистов во Вьетнам.
Возвращался оттуда обогащенный, полный впечатлений и глубокой симпатии к этому мужественному народу. Был в хорошем настроении от тех теплых встреч, которые нам оказывали, и от предвкушения предстоящей, которая должна была вскоре состояться в Ленинграде…
Основательно уставший после стольких концертов, которые мы дали за пять недель, я сидел в самолете и дремал.
Почему-то сны я вижу редко, а тут, как только задремал, мне приснилось, что я нахожусь не в обычном самолете, а лечу с неимоверной скоростью в ракете, стремительно проношусь мимо Луны, мимо Марса, Сатурна… Рядом со мной мчится еще ракета новой, странной конструкции, и я вдруг догадываюсь, что она имеет форму нашего крылечка. И тут я вижу на этой удивительной ракете совсем еще юную Ехевед. Голубой с белыми крапинками сарафан плотно охватывает ее гибкую фигурку. Голова склонена к виолончели, и волосы золотой волной падают на тонкие плечи. Она играет на моей виолончели Крейслера. В ее исполнении так прекрасно звучат «Муки любви». Мы летим с бешеной скоростью среди бесчисленных мерцающих звезд, голубых котлет, то удаляясь, то приближаясь друг к другу. А трогательная, волнующая мелодия разносится по близким, далеким и очень, очень далеким, отдаленным мирам вселенной и возвращается к нам из невидимых далей, из космического безмолвия торжествующим, праздничным эхом, Я хочу догнать на своей ракете Ехевед и не могу. Мы кружим, словно молнии, уже вокруг дальнего Урана, окутанного сиреневым сиянием. И вдруг я вижу Пиню Швалба в косоворотке с белыми пуговицами, галифе и до блеска начищенных сапогах. В руках у него винтовка, и целится он в удивительную ракету-крылечко, не замечая, что в ней сидит Ехевед. Я кричу ему, ей… Я зову: «Ехевед! Ехевед!..» Она не слышит. Она увлечена игрой. Хочу ее догнать, заслонить и не успеваю, Пиня нажимает курок. В немоте космоса раздается выстрел. Виолончель летит дальше, а крылечко, на котором сидит Ехевед, отделилось, закачалось и свисает на одной струне виолончели. Но и эта единственная струна обрывается, Ехевед вместе с крылечком начинает падать, все быстрее, все стремительнее, в бесконечность, в кромешную тьму, в пропасть, в черную бездну…
Виолончель с оборванными струнами мчит, словно комета, среди звезд и все еще играет. А я гоняюсь за ней, пока не врезаюсь в бесконечную тьму, наполненную страшными плотными тенями, ищу Ехевед, зову ее, кричу изо всех сил, задыхаюсь в безысходной тоске: «Ехевед! Моя Ехевед!..»
И вдруг толчок, Весь в холодном поту открываю глаза, растерянно оглядываюсь. Мой сосед, баянист Киевской филармонии, смущенно улыбается. Это он меня дружески толкнул и разбудил.
— Вы вскрикнули. Приснилось что-либо страшное? — спрашивает другой сосед, сидящий через проход справа от меня.
— Чепуха… какая-то… — растерянно ответил я, но на душе осталась тяжесть, какое-то скверное предчувствие,
Я не суеверен. Пусть пробегут перед концертом мимо меня тринадцать черных кошек, пусть тринадцать раз с пустыми ведрами тринадцать человек перейдут мне дорогу тринадцатого числа в понедельник — я лишь посмеюсь такому удивительному совпадению. Но от этого сна не проходило смятение, не покидала какая-то неосознанная тревога.