После войны, с теми, кто вернулся с фронта, из Европы к нам попали пластинки Петра Лещенко и Александра Вертинского. Они заняли свою особую нишу в бытовой патефонной культуре. Прежде всего, они несли особую романтику, лирику, противоположную военной, так необходимую людям, уставшим от войны. Кроме того, на них лежала печать не то, чтобы запретности, а определенной недозволенности. Никто толком ничего не знал, но по слухам, Лещенко был не то посажен, не то расстрелян, и за что — неизвестно. А Вертинский в сознании многих был явный эмигрант белогвардейского толка, о чем свидетельствовали не всегда понятные слова его песен. Но это не мешало коллекционировать такие пластинки, доставая их всеми правдами и неправдами. Более простой народ, естественно, увлекался песнями Лещенко, тематика и язык которых напоминали деревенский быт нэпмановских времен. «У самовара я и моя Маша», «Дуня, люблю твои блины», «Чубчик кучерявый», «Моя Марусенька» — все это стало явно чуждым мне, десятилетнему мальчику, сразу же. Причем чуждо в классовом смысле слова. Я скоро ощутил, что это деревенское, то есть — не мое. Вот Вертинский, несмотря на заумные тексты и неприятное грассирование, сразу показался своим.

Где-то в конце 40-х наша промышленность выпустила новую модель портативного мини-патефона с выдвигающейся трубой. Я уговорил отца купить его и стал собирать пластинки, постоянно посещая магазин культтоваров около Савеловского вокзала. После войны стали появляться замечательные лирические песни, сменившие суровые военные. Многие из них были посвящены колхозной тематике. Очевидно, это было результатом какой-то целенаправленной политики. Песни были одна мелодичнее другой, весь народ дружно пел их тогда, проявив массовые музыкальные способности. Это были «И кто его знает», «Одинокая гармонь», «За дальнею околицей», «Сирень-черемуха», «Влюбленный бригадир», «Каким ты был» и многие другие. Все эти песни сыграли неоценимую роль, поднимая настроение и работоспособность в немыслимом процессе восстановления жизни разрушенной страны. К привычным голосам Утесова, Бернеса, Козина и Руслановой стали добавляться более сладкие тембры Бунчикова и Нечаева, Виноградова, Розы Баглановой.

Была еще одна категория послевоенных песен, стоявших несколько особняком, но тоже всенародно любимых. Это патриотические песни, поющиеся от лица тех, кто-либо живет вне Родины, либо имеет возможность изменить ей, но не может. Ну, взять, хотя бы, «Летят перелетные птицы» с сакраментальной фразой: «не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна!», как будто был выбор. А песня со словами: «Бананы ел, пил кофе на Мартинике, курил Стамбуле злые табаки….» и далее про финики, которые в дали от Родины горьки. И там же — «Нет, не по мне краса в чужом окошечке…» и далее в таком же духе. К песням такого типа относились и «Родные берега», и «Золотые огоньки». На кого были направлены они, кого призывали к патриотизму в послевоенное время, когда внутри страны такой необходимости не было. Народ был и так сплочен недавней победой над фашизмом. Очевидно это касалось тех многочисленных невозвращенцев с войны, главным образом бывших военнопленных, застрявших в Европе и боявшихся возвращаться домой, в концлагеря.

А на грани 50-х и 60-х в жизнь советского общества вошли песни таких великих бардов как Александр Галич и Владимир Высотский. Корни их творчества лежат там, в нашем приблатненном дворовом детстве, но им удалось подняться в своем жанре на высочайший общественный уровень и стать голосом совести непродажной части населения Советского Союза… Но это уже другая тема.

Глава 4. Бродвей

С наступлением полового созревания подошло к концу дворовое детство с его играми, пионерско-блатными песнями и романтикой всеобщей бесполой дружбы. Повзросление привело к распаду прежних компаний, к полной смене интересов и неожиданно обнаружило большие различия между вчерашними друзьями, различия, на которые еще вчера никто из ребят не обращал внимания. У одних родители были интеллигентами, у других — рабочими или служащими, а то и просто ворами и алкоголиками. У некоторых ребят просто не было родителей, а жили они у каких-то родственников, теток, бабок, а родители либо их бросили, либо пропали во время войны. В детской дружбе это не имело значения, но когда начали появляться новые интересы и запросы, связанные с тягой к женскому полу, когда бывшие девчонки стали превращаться в привлекательных девушек, различия стали ощутимыми. Если раньше я выходил во двор исключительно либо с футбольным мечем, либо с хоккейной клюшкой, либо с мелочью и биткой для игры в расшибалку, то теперь я появлялся не иначе, как с патефоном и пластинками. Танцы во дворе были первыми попытками научиться как-то по-новому общаться девушками, так как выяснилось, что прежние равноправные взаимоотношения с ними окончились, что теперь они имеют какую-то власть над нами, и мы должны научиться играть в некую новую, увлекательную игру с ними, соблюдая пока не освоенные правила. Собственно говоря, первое и главное, что заставляло другими глазами смотреть на вчерашнюю девчонку-подростка, это появление у нее груди. Вот тут-то и возникало загадочное и мучительное чувство полового влечения, выражавшееся в непреодолимом желании потрогать это новообразование у вчерашней партнерши по пряталкам или лапте. Девочки и сами это чувствовали. Некоторые из них первое время стеснялись своей груди, особенно, когда на них глазели во время всяких скакалок и прыгалок. Я помню эти стыдливые попытки придерживать руками грудь или подол развевающегося платья. Другие довольно быстро почувствовали это свое преимущество и стали, наоборот, более независимыми. Помню, как среди дворовых ребят и девочек моего возраста начались совсем иные отношения. Наметились симпатии и влюбленности, первое чувство ревности. Надо было учиться «ухаживать» за девочками, тщательно скрывая это от дворовых друзей, иначе и ты, и твоя подружка подвергались жутким насмешкам типа «жених и невеста». Быть замеченным в симпатии к девочке считалось чем-то недостойным, окружающие пытались всячески высмеивать влюбленную пару, пока она не распадется. Здесь работали два фактора — пуританство и неосознанная зависть. Так что, если и образовывалось невинное взаимное влечение, то встречаться приходилось вне двора, гулять по отдаленным улицам, втайне ходить в кино, на каток, в парк культуры, ездить купаться за город. Встречи эти носили довольно целомудренный характер, соответственно воспитанию. Весь набор разрешаемых девушками вещей был довольно скромен — разрешить взять себя «под ручку» во время прогулки, обнять, положив руку на плечо в кино, когда погаснет свет. Целоваться тогдашние школьники не умели и видели в поцелуе скорее знак более близких отношений. Пределом вольности были «обжимания» с прикосновениями к частям тела выше пояса. После этого оставалось только жениться. Девственность среди учащихся седьмых — десятых классов была практически стопроцентной.

Помимо довольно ограниченного круга дворовых девочек существовали большие возможности за пределами двора. Сперва это были женские школы, а потом и Бродвей. Школы тогда были раздельными, но старшеклассники мужских и женских школ регулярно встречались между собою на довольно частых вечерах дружбы, специально устраиваемых для воспитания в нас умения общаться с представителями противоположного пола. На вечерах этих царила обычно смертельная скука, так как они были полностью под надзором учителей и пионервожатых. Контролировалось все: одежда и прически, манеры и то, как танцуют. Это была странная смесь концлагеря с первым балом Наташи Ростовой. Танцы, утвержденные РОНО, да и манеры были из прошлого века — падекатр, падепатинер, падеграс, полька, вальс. Фокстрот или танго были не то, чтобы запрещены, но не рекомендованы. Их разрешали иногда заводить один раз за вечер, и то не всегда, все зависело от мнения и настроения присутствующего директора школы или старшего пионервожатого. При этом смотрели, чтобы никаких там попыток танцевать фокстрот «стилем» не было. Как только кто-либо из учеников делал что-то не так, в радиорубку срочно подавался знак, пластинку снимали и дальше уже ничего кроме бальных танцев не ставили. Я начал посещать школьные вечера классе в восьмом. К тому времени у меня был уже свой патефон, купленный мне отцом, и небольшая, но ценная по тем временам коллекция советских довоенных пластинок с записями джаза и эстрады, после 1948 года запрещенных. Здесь были оркестры Леонида Утесова, Александра Цфассмана, Александра Варламова, Эдди Рознера, Львовского Теаджаза, записи Лаци Олаха, песни Вадима Козина, Петра Лещенко, Александра Вертинского, Изабеллы Юрьевой. Среди них были также записи американской музыки, издававшиеся в СССР до войны — Дюк Элиингтон, Братья Миллз, Рэй Нобл, Гарри Рой, Эдди Пибоди, оркестр Криша, Джеральдо и много чего другого. Кроме того, у меня подобралась коллекция более современных пластинок, привезенных из Германии с войны, вернувшимися оттуда отцами детей моего поколения. Это был настоящий американский джаз в лице оркестра Гленна Миллера или Бэнни Гудмена, или трофейные немецкие фокстроты типа «Kom zu mir». Часть этих пластинок я выменял у родителей моих школьных или дворовых друзей, а часть добывал на этих самых вечерах дружбы, идя на сознательное нарушение собственных принципов и оправдывая себя лишь тем, что тому, у кого я эти пластинки зажму, они безразличны, что у него они пропадут, а у меня принесут много пользы и радости. Дело в том, что, очевидно по просьбе учителей, некоторые девочки из хороших семей, скажем, дочки военных, приносили на эти вечера из дома пачки пластинок, среди которых будучи случайно вложенными туда, попадались именно те самые, трофейные, интересовавшие меня больше всего на свете и существовали в Москве может быть в одном экземпляре. Обычно во время вечера в дружественной женской школе я с невинным видом заходил в радиорубку, где крутила пластинки какая-нибудь технически продвинутая комсомолка, танцами не интересующаяся. Заговорить ей зубы, просмотреть и пометить имеющиеся в наличии пластинки, подлежащие выносу, не составляло труда. Улучался момент, выбранные две-три пластинки отправлялись за ворот рубашки, за спину. Затем, еще до окончания вечера они под рубашкой выносились из школы и тут же прятались в заранее намеченном месте, прямо во дворе, чтобы быть извлеченными утром следующего дня безо всякого риска. Затем я возвращался на вечер и, если пропажа обнаруживалась и учеников проверяли при выходе из школы, я был вне подозрений. Так я пополнял свою коллекцию некоторое время, не считая это воровством.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: