Пластинки эти нужны были совсем в других условиях, на танцах, где тебя никто не контролировал, во дворе, а позже и на «хатах» с «чувихами». Кроме того, я брал их с собой летом в пионерский лагерь, где по вечерам тоже были танцы, и тоже поднадзорные, но с той лишь разницей, что наши пионервожатые были студентками МГПИ им. Ленина, где преподавал мой отец, да и родители других таких же «пионеров». Они на многое смотрели сквозь пальцы. Так что музыка Гленна Миллера и Бэнни Гудмена разносилась в тихие подмосковные вечера на все окрестности Тарасовки, и все попытки конфисковать у меня американские пластинки оканчивались ничем.
Иногда, уже будучи в десятом классе, я приносил их на вечер в свою собственную школу, сознавая, что выгнать меня за несколько месяцев до выпускных экзаменов им никакое РОНО не позволит, чтобы не опозориться перед ГОРОНО, таковы были прелести советской бюрократии. Приходили мы обычно компанией с чуваками и чувихами, которые ждали, когда заиграет наша музыка, чтобы у всех на глазах начать «бацать стилем». Кто-то из нас пробирался в радиорубку, запирался в ней и ставил американскую пластинку на электропроигрыватель. В зале несколько пар бросались танцевать, остальные «правильные» школьники с восхищением и завистью смотрели, а начальство бросалось к рубке, начинало молотить в дверь, угрожая и требуя открыть. Когда нервы у сидящих там заговорщиков не выдерживали, дверь отворялась и дальше разыгрывалась обычная сцена валяния дурака типа «А я чего? А я не знал. Я не запирался, это дверь заело..» и т. п.
Что касается «стильных» танцев, то я вспоминаю три названия «атомный», «канадский» и «тройной Гамбургский». Первые два практически мало чем отличались друг от друга и, как выяснилось лет через тридцать, отдаленно напоминали модные в Америке в до-рок-н-рольные времена такие танцы, как «джиттер баг», «линди хоп» и «буги-вуги». Каким образом просочилась к нам через абсолютно непроницаемый «железный занавес» сталинского времени информация о них, мне непонятно. «Тройной Гамбургский» был медленным танцем типа слоу-фокса, но с особыми движениями телом, с особым покачиванием головой и, главное — «в обжимку» — то есть тесно прижавшись друг к другу. Впервые я увидел что-то, напоминавшее «атомный» стиль, уже позднее, в конце 50-х, в голландском фильме «Чайки умирают в гавани», где был эпизод танца молодых американских солдат и голландских девушек в кафе, после войны. Но к этому времени танцы меня уже не интересовали, я сам стал играть на танцах.
Не помню, кто впервые принес к нам в школу листочки с написанным от руки стихотворением «Осел и Соловей», сыгравшим важную роль в моей жизни. Для меня оно было связано, прежде всего, с первым рискованным опытом хранения подпольной литературы, за которую, я знал это точно, по головке не гладили, а как минимум — выгоняли из школы с дальнейшим черным паспортом. Эта бумажка попала ко мне вовремя, годам к 16-ти году я уже созрел для внутренней эмиграции, я уже начинал понимать, что взрослые многое врут или недоговаривают, что они во многом не правы, в первую очередь в оценке джаза и вообще Америки. Поэтому, прочтя эту басню, я почувствовал нечто очень созвучное моим мыслям, хотя где-то догадывался, что басня является одновременно и пародией на стиляг и пропагандой идеологии стильной молодежи. Я до сих пор не знаю точно, кто ее автор, но думаю, что писал ее профессионал-литератор и отнюдь не мальчик. Воспроизвожу по памяти этот текст:
Нетрудно догадаться, что в 1951 году, имея дома не уничтоженным и передавая, вдобавок, это текст другим, любой советский гражданин подвергался немалому риску, в зависимости от обстоятельств. Тогда неосторожно сказанное слово или действие, скажем, с газетным портретом товарища Сталина, могло повлечь за собой элементарные лагеря. Но об этом в то время мы лишь смутно догадывались, узнав все подробности гораздо позднее, при Хрущеве. Тем не мене, уже тогда повеяло от всего этого романтикой риска, чем-то сродни пафосу Молодой Гвардии, только наоборот. Несмотря на то, что героем басни был постоянно высмеиваемый в советской печати образ стиляги, что-то родное и близкое было в ней, и в первую очередь — новый жаргон чуваков, стильных молодых людей, стильных барух, о которых мы только слышали, но даже и не могли мечтать. Ну, и конечно признание приоритета джаза перед всякими там прелюдиями и мазурками, которыми нас пичкали с утра до ночи по радио, не умолкавшего в квартирах, на улицах и площадях, везде. Эта басня стала поводом для первого серьезного идеологического конфликта с отцом, затянувшегося на десятилетия. Дело в том, что он случайно, а может и не случайно обнаружил бумажку с текстом у меня в письменном столе, где я ее прятал. По тому, что и как он говорил об этом, я понял, что между нами пропасть, что я не изменюсь, что теперь придется притворяться и тщательнее скрывать свои мысли, намерения и поступки, друзей, образ жизни. Только во взрослом состоянии я по-настоящему смог понять, каким ударом для моего отца, бывшего всегда убежденным коммунистом, было осознание того, что его любимый сын поддался вражеской буржуазной идеологии, стал чужим, да и небезопасным для него самого. Тем более, что он сам был секретарем парторганизации у себя на факультете, и знал, как караются всякие идеологические перекосы, даже если это касается не тебя лично, а твоих родственников.