Вернемся, однако, к больным.
Что за картины, - картины отчаяния, иллюстрации к Дантовскому чистилищу.
С потерявших свой первоначальный цвет подушек смотрят на нас желтые, словно восковые, лица чахоточных.
Лихорадочным блеском горящие глаза.
Вот словно какой-то гном, уродливый призрак.
Лицо - череп, обтянутый пожелтевшей кожей. Высохшие, выдавшиеся плечевые кости, ключицы и ребра и неимоверно раздутый голый живот. Белье не налезает.
Страшно смотреть.
Несчастный мучается день и ночь, не может лечь, - его "заливает". Чахотка в последнем градусе, осложненная водянкой.
И столько муки, столько невыносимого страдания в глазах.
Несчастный, - этот тонущий в воде скелет, - что-то шепчет при нашем проходе.
- Что ты, милый? - нагибается к нему доктор.
- Поскорей бы! Поскорей бы уж, говорю! Дали бы мне чего, чтобы поскорее! - едва можно разобрать в лепете этого задыхающегося человека.
- Ничего! Что ты! Поправишься! - пробует утешить его доктор.
Еще большая мука отражается на лице больного. Он отрицательно качает головой.
Тяжело вообще видеть приговоренного к смерти человека, а приговоренного к смерти здесь, вдали от родины, от всего, что дорого и близко, - здесь, где ни одна дружеская рука не закроет глаза, ни один родной поцелуй не запечатлеется на лбу, - здесь вдвое, вдесятеро тяжелее видеть все это.
Вот больной, мужчина средних лет, ранняя проседь в волосах. Красивое, умное, интеллигентное лицо.
Чем он болен?
Не надо быть доктором, чтобы сразу определить его болезнь по лихорадочному блеску глаз, по неестественно-яркому румянцу, пятнами вспыхивающему на лице, по крупным каплям пота на лбу.
Это - ссыльно-каторжный из бродяг, "не помнящий родства", учитель из селения Владимировки.
- Вы и в России были учителем?
- Был и учителем... Чем я только не был! - с тяжелым вздохом говорит он, и печаль разливается по лицу.
Тяжко вспоминать прошлое здесь...
А вот продукт каторжной тюрьмы, специально "сахалинский больной".
Молодой человек, казалось бы, такого здоровенного, крепкого сложения.
У него скоротечная чахотка от истощения.
Перед вами "жиган" - каторжный тип игрока. Игра - его болезнь, больше чем страсть, единственная стихия, в которой он может дышать.
Его потухшие глаза на все смотрят равнодушным, безразличным взглядом умирающего и загораются лихорадочным блеском, настоящим огнем только тогда, когда он говорит о игре.
Он проигрывал все: свои деньги, казенную одежду. Его наказывали розгами, сажали в карцер, - он играл. Он проигрывал самого себя, проигрывал свой труд и нес двойную каторгу, работая и за себя и за того, кому он проиграл.
Он месяцами сидел голодный, проиграв свой паек хлеба чуть не за год вперед, и питался "в одну ручку" - жидкой похлебкой - "баландой" без хлеба.
Его били жестоко, неистово; чтобы играть, он воровал, все что ни попадало.
В конце концов, он нажил истощение, скоротечную чахотку.
Он и тут, в лазарете, играл с больными, проигрывая свою порцию, но его скоро "накрыли" и игру прекратили. Он проигрывал даже свои лекарства.
Сахалинским больным все кажется, что им "жалеют лекарства" и дают слишком мало. Они охотно покупают лекарства друг у друга.
А вокруг этого несчастного такие же больные, умирающие, которые не прочь у умирающего выиграть последний кусок хлеба.
Вот отголоски "зимнего сезона".
Люди, отморозившие себе кто руки, кто ноги, иные на работах в тайге, другие во время "бегов".
Они разматывают свое тряпье, - и перед нами засыпанные иодоформом руки, ноги без пальцев, покрытые мокнущими ранами, покрывающиеся струпьями.
Их стоны, когда приходится ворочаться с бока на бок, смешиваются с бредом, идиотским смехом, руганью умалишенных.
Вот интересный больной, Иоркин, бывший моряк, эпилептик.
Ломброзо непременно снял бы с него фотографию и поместил в свою коллекцию татуированных преступников.
Иоркин татуирован с головы до ног.
На его груди выгравировано огромное распятие. Руки покрыты рисунками якорей и крестов, символами надежды и спасения, текстами священного писания.
У Иоркина религиозное помешательсво, соединенное, по сахалинскому обыкновению, с бредом величия.
- Мне недолго здесь быть, - говорит он, и глаза его горят экстазом. Меня ангелы возьмут и унесут.
А вот жертва, лишенная семьи.
Карпов, донской казак, из Новочеркасска. Сегодня он что-то весел, все время улыбается, и с ним можно говорить.
Он говорит охотно только на одну тему - о своей оставленной на родине семье: о братьях, матери, отце, жене. Как они живут, про их хозяйство. Говорит с увлечением, весь сияя от этих воспоминаний. Это - самые светлые для него минуты. Обыкновенно же его состояние - состояние тяжелой хандры, задумчивости. Он меланхолик.
Он боится нападения чертей, которые хотят соблазнить его на нехорошее поведение. Он воздержанник и "соблюдает себя" для семьи, а по ночам ему снятся женщины, которые являются его прельщать. Их посылают черти.
- Тут много чертей! - выкрикивает он своим тоненьким, пронзительным голоском и лезет под кровать посмотреть: нет ли их там.
- Есть! Есть! Вот они!
Начинается припадок.
Берегите ваши карманы. Рядом все время трется Демидов, клептоман, один из несчастнейших людей на каторге.
Его били смертным боем товарищи, и секло начальство, а он все продолжал оставаться "неисправимым". Ему еще недавно дали 52 лозы, как вдруг, к общему изумлению, доктор Кириллов взял этого "неисправимого негодяя" в лазарет.
- Ах, вон оно что! - ахнули все. - Он сумасшедший! А мы-то его исправляли.
А вот жертва наших больниц, жертва их страсти к "поспешной выписке".
Это - бродяга Немой.
- Семен Михайлович! Как поживаешь? - спрашивает доктор.
"Семен Михайлович" улыбается бессмысленной улыбкой и смотрит куда-то в угол.
- Да он что? Действительно, немой?
- Нет, он страдает одной из форм афазии, он не может говорить, не в состоянии отвечать на вопросы.
И он только улыбается своей бессмысленной, беспомощной, жалкой, страдальческой улыбкой.