В одну из минут просветления, когда к нему ненадолго вернулась способность речи, - он рассказал доктору свою историю.
Он не бродяга. Он крестьянин Новгородской губернии, Семен Михайлов Глухаренков. У него на родине есть семья. Жил он в Петербурге на заработках, заболел тифозной горячкой, лежал в больнице. Из больницы его выписали слишком рано, чересчур слабым. Денег не было ни гроша, паспорт был отослан на родину "менять", приходилось идти пешком. Едва выйдя за заставу, он "потерял сознание", а затем с ним "это и случилось". Его держали в полиции, судили, - на все вопросы он молчал. И пошел на полтора года в каторгу, а затем на поселение на Сахалине, как "бродяга Немой".
Вот та маленькая повесть, которую успел рассказать Семен Глухаренков доктору в минуту просветления, - и снова на его лице заиграла тихая, скорбная улыбка.
Над всем этим, - над трагическим молчанием "бродяги Немого", над тихими стонами, вырывающимися из глубины души, над тяжкими вздохами, перебранкой больных, над рассказами "жигана" об игре, над звуками удушливого кашля чахоточных, - звуками, в которых вы слышите, как у людей на куски разрываются легкие, над бредом и идиотским смехом помешанных, над всем этим царит вечный, непрестанный крик сумасшедшего старого солдата.
В Корсаковском лазарете нет места, где бы до вас не доходил этот ужасный, все нервы выматывающий крик.
Он отравляет последние минуты умирающих в маленькой отдельной каморке.
Зайдем туда.
На постели лежит человек... тень, призрак человека... Не бледное, а белое, словно молоком вымазанное лицо.
Дыхание с хрипом и свистом вырывается из груди.
Он задыхается.
Доктор, дававший мне объяснения по поводу каждого больного, тут сказал только:
- Сами видите!
- Доктор... доктор... - еле переводя дух, говорит больной, и в самом тоне его просьбы звучит что-то детское, беспомощное, жалкое, хватающее за душу, - доктор... выпиши ты, ради Господа Бога, мяты... С мяты я поправлюсь.
- Хорошо, хорошо, голубчик! Выпишу тебе мяты, - успокаивает его доктор.
- То-то!.. С мяты... я... живо...
К вечеру он умер.
Из каморки умирающего мы проходим узеньким коридорчиком к сумасшедшему солдату.
В коридорчике при нашем проходе звенят кандалы.
Со скамьи встают двое кандальных.
- Что такое? Больные?
- Никак нет. Для освидетельствования на предмет телесного наказания! - рапортует надзиратель.
В маленькой "изоляционной" комнатке доживают свой век двое.
Старый каторжник из солдат, который на вопрос, сколько он в своей жизни получил плетей и розг, отвечает:
- Семьдесят два миллиона, ваше сиятельство!
Он воображает себя то фельдфебелем, то фельдмаршалом, и вся его жизнь отражается в его мрачном помешательстве.
Он только и делает, что приговаривает людей к смерти или к плетям.
- Вот этот, - кричит он, указывая на служителя и вытаскивая изодранную "сумасшедшую рубаху", - связать меня хотел! Повесить его в двадцать четыре часа! А этому смерть отменяется, - шестьдесят тысяч плетей без помощи врача! Живо!
На другой кровати, скорчившись, спит единственное существо, которое не приговаривает ни к смерти ни к плетям, старый, свирепый солдат, - зовут его "Чушка".
Слепой, слабоумный старик.
- Чушка, вставай! - кричит солдат и выщипывает у "Чушки" несколько волосков из бровей.
"Чушка" взвизгивает, просыпается и открывает свои ничего не видящие глаза.
- Чушка, жрать хочешь?
Но Чушка не отвечает.
Услыхав голос доктора, он что-то соображает.
- Доктор, а доктор!
- Что тебе?
- Сделай мне новые глаза.
- Хорошо, сделаю!
- Сделаешь? Ну, ладно.
И Чушка снова засыпает сном слабоумного старика.
- Не хочешь жрать, Чушка? Это она при надзирателе не хочет! Повесить надзирателя сию минуту! Станови виселицу! Палача! Плетей! - вопит старый солдат.
__________
Перейдем в женское отделение.
Тут несколько чище.
- Все-таки женщины! - объясняет акушерка.
Родильницы лежат с двумя идиотками, которые улыбаясь говорят о женихах.
Обычный женский бред на Сахалине.
К доктору подходит душевнобольная молоденькая бабенка, Ненила, прифранченная, нарядно одетая.
- Доктор, скоро меня выпишешь-то?
- Тебе зачем?
- Боюсь, как бы надзиратель-то другую не взял.
- А ты что прифрантилась?
- Да к нему идти было собралась!
Ненила смеется.
- Никакого у нее надзирателя нет. Бред! - потихоньку объясняет мне доктор. - Ты вот лучше, Ненилушка, расскажи барину, за что сюда попала! Ему хочется знать.
Лицо Ненилы сразу становится грустным.
- Впутали меня, ох, впутали! Все он впутал, изверг, чтоб вместе шла! Впутал, а потом, где он, ищи его! И должна я одна быть...
Ненила начинает плакать.
- Да ты не плачь. Расскажи, как было?
- Как было-то, обыкновенно было! Купец-то сидел, вот так-то. Пьяный купец-то. Борода-то на столе! - Ненила смеется. - Я-то около купца, все ему подливаю: "Пей, мол, такой-сякой, немазанный!" А он-то сзади подкрадается... Подкрался к купцу, - пьяный, препьяный купец! Я его за руки поймала, держу. А он его за бороду хвать, - назад оттянул, - да по горлу как чирк! Ай!
Ненила вскрикивает. Быть может, в эту-то страшную минуту и "потеряла равновесие" ее психика.
- Кровь-то в стенку, в меня полилась, полилась... Корчился купец-то, жалостно так... Жалостно...
Ненила начинает хныкать, утирать рукавом слезы, - и вдруг разражается смехом.
- Чего ж я реву-то, дура? Вот дура, так дура! И самой смешно. Реву, девоньки, и сама не знаю о чем! Доктор, пустите меня к надзирателю.
- Дай ты мне капелек-те, от зубов-те! - подходит к нам другая душевнобольная.
Несчастная, сосланная в каторгу за мужеубийство. Она потеряла психическое равновесие в первую брачную ночь.
- С женщинами это бывает... Рано зумуж отдали... Может быть, муж спьяна обошелся очень уж грубо, - поясняет доктор.
- Спортили нас-те! - жалобно рассказывает она, - взяли-те да в постелю кровищи-те налили. Я как увидала-те, он мне и отошнел... Отошнел-те, я его и зарезала.
Во всей ее позе что-то страдальческое, угнетенное.
У нее, в сущности, не болит ничего. Но все-таки остаток сознанья требует отчета, почему она в таком угнетенном состоянии. И несчастная сама выдумывает причины: то жалуется на зубную боль, то через пять минут начинает жаловаться на боль в пояснице.