- Десять годов!
- Позвольте доложить, - вступается кто-то из писарей, - деньги тут у него есть заработанные, немного. Вычесть, может, за топор можно.
- Так точно, есть, есть деньги! - как за соломинку утопающий хватается мужичонка.
На лице радость, надежда.
- Ну, ладно! Так и быть. Зачтите за топор. Освободить его! Ступай, черт с тобой!
- Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие!
И "напутствованный" таким образом мужичонка идет "вести новую жизнь".
Его место перед столом занимает каторжник в изорванном бушлате, разорванной рубахе, с подбитой физиономией.
- Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость! Не дайте погибнуть! - не говорит, а прямо вопиет он.
- Что с ним такое?
- Опять побили его! - докладывает старший надзиратель.
- Вот не угодно ли? - обращается ко мне смотритель. - Что мне с ним делать, - куда не переведу, везде его бьют. Прямо смертным боем бьют.
- Так точно! - подтверждает и надзиратель. - В карцер, как вы изволили приказать, в общий сажал, будто бы за провинность*. Не поверили, - и там избили. На работы уж не гоняю. Того и гляди, - совсем пришьют.
_______________
* Это делается часто; доносчиков, "для отвода глаз", подвергают наказанию, будто он в немилости у смотрителя. Часто доносчики, заподозренные каторгой, просят даже, чтобы их подвергли телесному наказанию, "а то убьют".
Человек, заслуживший такую злобу каторги, заподозрен ею в том, что донес, где скрылись двое беглых.
- А полезный человек был! - потихоньку сообщает мне смотритель. Через него я узнавал все, что делается в тюрьме.
И вот теперь этот "полезный человек" стоял перед нами избитый, беспомощный, отчаявшийся в своей участи.
Каторга его бьет. Те, кому он был полезен, - что они могут поделать с освирепевшей, остервенившейся каторгой?
- Наказывай их, пожалуй! А они еще сильнее его бить начнут. Уходят еще совсем!
- И уходят, ваше высокоблагородие, - тоскливо говорит доносчик, беспременно они меня уходят.
- Да хоть кто бил-то тебя, скажи? Зачинщик-то кто, по крайней мере?
- Помилуйте, ваше высокоблагородие, да разве я смею сказать? Будет! Довольно уж! Да мне тогда одного дня не жить. Совсем убьют.
- Вот видите, вот видите! Какие нравы! Какие порядки! Что ж мне делать с тобой, паря?
- Ваше высокоблагородие! - и несчастный обнаруживает желание кинуться в ноги.
- Не надо, не надо.
- Переведите меня куда ни на есть отсюда. Хоть в тайгу, хоть на Охотский берег пошлите. Нет моей моченьки побои эти неистовые терпеть. Косточки живой нет. Лечь, сесть не могу. Все у меня отбили. Ваше высокоблагородие, руки я на себя наложу!
В голосе его звучит отчаяние, и, действительно, решимость пойти на все, на что угодно.
Смотритель задумывается.
- Ладно! Отправить его завтра во 2-й участок. Дрова из тайги будешь таскать.
Это одна из самых тяжелых работ, но несчастный рад и ей, как празднику, как избавленью.
- Покорнейше вас благодарю. Ваше высоко...
- Что еще?
- Дозвольте на эту ночь меня в карцер одиночный посадить! Опять бить будут.
- Посадите! - смеется смотритель.
- Покорнейше благодарю.
Вот человек, вот положение, - когда одиночный карцер, пугало каторги, и то кажется раем.
- Все?
- Так точно, все.
- Ну, теперь идемте в тюрьму, на перекличку, молитву, - да и спать! Поздно сегодня люди спать лягут с этой разгрузкой парохода! - глядит смотритель на часы. - Одиннадцать. А завтра в четыре часа утра прошу на раскомандировку.
Тюрьма ночью
Холодная, темная, безлунная ночь. Только звезды мерцают.
По огромному тюремному двору там и сям бегают огоньки фонариков.
Не видно не зги, но чувствуется присутствие, дыханье толпы.
Мы останавливаемся перед высоким черным силуэтом какого-то здания: это - часовня посредине двора.
- Шапки долой! - раздается команда. - К молитве готовься. Начинай.
- "Христос воскресе из мертвых"... - раздается среди темноты.
Поют сотни невидимых людей.
Голоса слышатся в темноте справа, слева, около, где-то там, вдали!..
Словно вся эта тьма запела.
Этот гимн воскресения, песнь торжества победы над смертью, - при такой обстановке! Это производило потрясающее впечатление.
Невидимый хор пропел еще несколько молитв, и началась поверка.
За поздним временем обычной переклички не было, просто считали людей.
Подняв фонарь в уровень лица, надзиратели проходили по рядам и пересчитывали арестантов.
Из темницы на момент выглядывали старые, молодые, мрачные, усталые, свирепые, отталкивающие и обыденные лица, - и сейчас же снова исчезали во тьме.
В конце каждого отделения фонарь освещал чисто одетого старосту.
- Семьдесят пять? - спрашивал надзиратель.
- Семьдесят пять! - отвечал староста.
Старший надзиратель подвел итог и доложил смотрителю, что все люди в наличности.
- Ступай спать!
Толпа зашумела. Тьма кругом словно ожила. Послышался топот ног, разговор, вздохи, позевывания.
Усталые за день каторжники торопливо расходились по камерам.
- Кто идет? - окрикнул часовой у кандальной тюрьмы.
- Кто идет? - уже отчаянно завопил он, когда мы подошли ближе.
- Господин смотритель! Что орешь-то!..
Мы прошли под воротами.
Загремел огромный замок, клуб сырого, промозглого пара вырвался из отворяемой двери, - и мы вошли в один из "номеров" кандального отделения.
- Смирно! Встать!
Наше появление словно разбудило дремавшие кандалы.
Кандалы забренчали, залязгали, зазвенели, заговорили своим отвратительным говором.
Чувствовалось тяжело среди этого звона цепей, в полумраке кандальной тюрьмы. Я взглянул на стены. По ним тянулись какие-то широкие тени, полосы. Словно гигантский паук заткал все какой-то огромной паутиной... Словно какие-то огромные летучие мыши прицепились и висели по стенам.
Это - ветви ели, развешанные по стенам для освежения воздуха.
Пахло сыростью, плесенью, испариной.
Кандальных проверяли по фамилиям.
Они проходили мимо нас, звеня кандалами, а по стене двигались уродливые, огромные тени.
В одном из отделений было двое тачечников. Оба - кавказцы, прикованные за побеги.