Скоро подали обед; он прошел в живой беседе, говорилось о художестве и художниках; среди них у нас было немало знакомых; говорили и о другом…

Страстная динамика, какой-то внутренний напор, ясность мысли, убежденность делали беседу с Иваном Петровичем увлекательной, и я не только слушал его с огромным интересом, но и вглядывался в моего собеседника. Он, несмотря на свой 81 год, на седые волосы, бороду, выглядел цветущим, очень, очень моложавым; его речь, жест (ох уж этот мне «жест»!), самый звук голоса, удивительная ясность и молодость мыслей, часто несогласных с моими, но таких убедительных, — все это увлекло меня. Казалось, что я начинаю видеть «своего Павлова», совсем иного, чем он представлялся до нашей встречи…

Поздно вечером я ушел от Павловых, порешив, что мы, не откладывая, завтра же, поедем в Колтуши. На другой день в назначенный час Иван Петрович заехал за мной на своей машине в «Европейскую», и мы покатили по давно знакомым улицам, через Неву, к «Пороховым», дальше в Колтуши.

Колтуши — полуфинское, полурусское село, с красивой александровских времен церковью, бывшим барским домом (в котором сейчас больница, амбулатория), с большим прудом, парком и разными «угодьями». Иван Петрович помещался тогда в двухэтажном деревянном доме со службами; через дорогу был пруд с купальней. Тут же на дворе помещались собачники и прочее. В доме жили сотрудники Ивана Петровича. Жена одного из них была за хозяйку. Нас встретили приветливо. Мне отвели комнату, отделенную от кабинета Ивана Петровича лестницей.

Осмотревшись, я начал обдумывать, как начать портрет. Условия для его написания были плохие. Кабинет Ивана Петровича, очень хорошо обставленный, был совершенно темный: большие густолиственные деревья не пропускали света; рядом была застекленная с трех сторон небольшая терраса; возле нее тоже росли деревья, и все же на террасе было светлей; пришлось остановиться на ней.

Я заказал сделать подобие мольберта, подрамок; холст, краски были со мной.

Начал обдумывать композицию портрета, принимая во внимание возраст, живость характера Ивана Петровича, все, что могло дать себя почувствовать с первых же сеансов.

Иван Петрович любил террасу, любил по утрам заниматься там; вообще это было единственное место в его аппартаментах, где было светло и уютно. Прошло два-три дня, пока не утвердилось — писать портрет на террасе, за чтением. Это было так обычно, естественно для Ивана Петровича, вместе с тем давало мне надежду на то, что моя модель будет сидеть более терпеливо и спокойно. В то же время я приглядывался к людям, к обиходу жизни, старался акклиматизироваться… Жизнь шла своим, давно заведенным порядком. Просыпались все около семи часов. Ровно в семь я слышал, как Иван Петрович выходил из кабинета на лестницу, прихрамывая, спускался по деревянным ступеням и шел купаться. Купался он из года в год с первых дней приезда на отдых до последнего дня, когда надо было возвращаться в Ленинград, начинать там свои обычные занятия. Ни дождь, ни ветер не останавливали его. Наскоро раздевшись в купальне, он входил в воду, окунался несколько раз, быстро одевался и скоро-скоро возвращался домой, где мы все ждали уже его в столовой, здоровались и принимались за чай.

За чаем поднимались разговоры, они обычно оживлялись самим Иваном Петровичем; бывали импровизированные, блестящие лекции по любым предметам. Один из учеников их записывал. Я наблюдал, старался понять, уяснить себе мою трудную, столь необычную «модель». Светлый ум Ивана Петровича ничем не был затемнен: говорил ли он о биологии, вообще на научные темы, или о литературе, о жизни — всегда говорил ярко, образно и убежденно. То, чего не понимал он, в том он просто, без ложного самолюбия признавался. Во всем он был законченным человеком; мнения свои выражал горячо, отстаивал их с юношеским пылом… Пушкин, Толстой были его любимцами. Слабее дело обстояло с музыкой, живописью, скульптурой. Нередко разговор переходил на злободневные темы.

Тотчас после чая начинался сеанс: мы уходили на террасу, Иван Петрович садился за рабочий стол, брал книгу, иногда это был любимый писатель, иногда книга была научного содержания (Иван Петрович свободно говорил по-немецки, читал по-французски и по-английски и изучал языки — испанский и итальянский).

Помню, подвернулся ему свежий английский журнал с критической статьей на его научные теории. Надо было видеть, с какой горячностью Иван Петрович воспринимал прочитанное: дело доходило до того, что книгу он хлопал об стол и забывал, что я очень далек от прочитанного, начинал с жаром доказывать всю нелепость критики. Шли минуты, я, положив палитру с кистями, смиренно выжидал конца. Иван Петрович стихал, увлекаемый ходом своих мыслей.

Давние дни i_104.jpg

Письмо И. П. Павлова к М. В. Нестерову от 15 января 1931 г.

Наши отношения день ото дня упрощались, портрет ладился, близился к концу. Ивану Петровичу он нравился, и решено было показать его близким. В Колтуши приехали супруга Ивана Петровича, Серафима Васильевна, и сын их; портрет ими был одобрен, так же как и сотрудниками и приезжавшими. И лишь я один не был доволен портретом: я мог тогда уже видеть иного Павлова, более сложного, в более ярких его проявлениях, и я видел, что необходимо написать другой портрет этого совершенно замечательного человека, но кем и когда этот портрет будет написан — сказать было нельзя…

Прошло около трех недель моих гостин в Колтушах, надо было подумать и об отъезде. Был заказан ящик для портрета, для перевозки его в Москву, так как по условию портрет принадлежал мне. Время от времени мы с Иваном Петровичем ходили гулять; он как-то привел меня на место будущего «Павловского городка», что был в ту весну заложен. Там еще высилась сосновая роща, в ней помещались кролики, охраняемые лютыми собаками.

Иван Петрович показывал, где что будет через год-два. Во время прогулок я не мог надивиться на 80-летнего моего спутника, его бодрость, — физическую и духовную. Я не был по своей природе «флегмой», однако Иван Петрович во всем и всегда был впереди. Дисциплинированный «экспериментатор» — его организм работал без перебоев; сердце, желудок, сон его были, как у молодого. Он очень мало ел, пил; много занимался физическим трудом, спортом. Игра в городки была в Колтушах отдыхом от занятий. Иван Петрович был «чемпионом». Я помню, за день или два до моего отъезда, в Колтуши приехали два американца, два здоровых молодца. После завтрака, в июльскую жару, стали все играть в городки, и победителем в этом состязании был наш молодой старик.

Иван Петрович давно хотел преподать мне свою знаменитую теорию условных рефлексов.

Привели собачку, небольшую; она выглядела покорной, «обреченной», утратившей все свои собачьи свойства; ее поставили в особый станок; опыты начались; в них помогал Ивану Петровичу молодой сотрудник, окончивший два факультета. Пояснения Ивана Петровича были настолько живы, увлекательны, что мне казалось, что я их усвоил навсегда.

Дело вкратце сводилось к тому, что пища, принятая собачкой, вызывает у нее слюну, это, говорил Иван Петрович, есть «безусловный рефлекс» непосредственно на пищу. Опыт осложнялся, сопровождался посторонним раздражением, звонком, световыми сигналами. Повторные опыты приучают собачку согласовать эти звуки, световые сигналы с приемом пищи. Слюна начинает выделяться при их появлении, даже без принятия самой пищи. Таким образом, говорил Иван Петрович, был создан «условный рефлекс», обусловленный совпадением «безусловного рефлекса» с посторонним, третьим фактором.

В таких опытах можно соединить несколько условных рефлексов, и по реакции на них собаки, по истечению у нее слюны, можно судить о способности ее разбираться в цветовой гамме, в звуковых волнах. Этот метод дает возможность проникать в тайны работы мозга, в психологию животного…

Опыты окончились, собачку увели, а мы остались, продолжая беседу, которая незаметно перешла на отвлеченные темы — на «веру и неверие». Иван Петрович был откровенным атеистом. Наш Павлов, рожденный в духовной семье, уважавший своих дедов, отца, мать, в ранней своей поре, еще, быть может, в Рязани, а позднее в университете, в Медицинской Академии, где в те времена господствовали материалистические теории, по склонности своей натуры проникся этими теориями, их воспринял со всем пылом своей природы, просолился ими, как то было с тысячами ему подобных. Придут времена, наука раскроет сложную природу человеческого организма, природу его психологии, ее разновидность, все это узаконит, тогда вопрос о вере и неверии падет сам собой. Вот смысл того, что говорил вдумчивый, верящий в силу науки великий экспериментатор.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: