ТАЙНА АЛЕКСАНДРА МИХАЙЛОВСКОГО
Александр Михайловский пил вторые сутки. На столе, кроме водки, хлеба и соленых огурцов, стояла большая стеклянная пепельница, переполненная окурками. Вдавленные щеки Михайловского посинели, глаза опухли. Временами голова его беспомощно падала на стол, и он засыпал, но ненадолго. Через час-два снова тянулся за рюмкой, кусал соленый огурец, дрожащей рукой нервно совал очередную измятую «беломорину» в широкие, пропитанные табаком зубы.
Вот уже полмесяца Михайловскому не сиделось, не лежалось, не спалось. Пока на работе — забывался. А придет домой — снова не находит себе покоя.
И зачем он обзарился на проклятый аккордеон? Зачем украл? Пьяному дурь в голову ударила? Да. Трезвый он ни за что бы не решился. А суду все равно: пьяный ли, трезвый — не важно. Украл, значит вор.
Надоело за решеткой сидеть, видеть колючую проволоку лагеря, чувствовать за спиной дуло автомата или карабина, слышать от конвоя одно и то же: «Шаг вправо, шаг влево — считаю побег, применяю оружие…» Не хочется туда, не хочется!
Только зажил по-человечески! Правда, вкалывать грузчиком тяжело, но зато платят добрые деньги. Да и бригадир хороший, с таким работать можно… Что же делать? Подкинуть аккордеон хозяину? Негоже. Можно засыпаться. Уголовное дело по краже возбуждено, все равно искать будут, кто украл… Продать? Мало радости… Хранить у себя? Нельзя. Может нагрянуть угрозыск… Скажут: «Собирайся, Барбос, погулял — хватит». А Сергеев — это же ходячая картотека: многих помнит по фамилиям, адресам, кличкам… Ну, что делать? Может быть, Чирок прав? Если милиция накроет, засудят и срок дадут на полную катушку. Заявиться с повинной — тоже посадят, но срок будет меньше. Чирок советует топать прямо к самому Сергееву и выложить все. Сергеев — мужик стоящий. Но поверит ли он в раскаяние Барбоса? Поверит ли, что Барбос решил завязать навечно? Другому бы поверил, а Барбосу?..
Эти тяжелые размышления не давали покоя Александру уже много дней и ночей, особенно после встречи с Чирком. А тут еще в отпуск послали. И он запил.
Жил Михайловский с бабушкой на окраине города в пятистенном домишке. Бабушка не умела ворчать, как другие. В трудные минуты она только хлопала руками и вздыхала:
— Санушко, как жисть-то хорошо шла! Любо-мило было. И ты золотой человек был. А тут опять стал какой-то нелюдимый, ночами худо спишь, извелся весь, сосешь и сосешь папиросы, пировать стал. Пошто ты, Сано, кинулся в пьянку-то? Чует мое нутро беду-горюшко. Ох, Сано, Сано, замаялась я с тобой, грешница.
Михайловский, скрестив руки на груди, угрюмо кружил по избе, беспрерывно дымил папиросой, молчал.
Бабушка продолжала:
— Ив кого ты у меня пошел? Мать, покойница, была кроткая, добрая. Отец, слава ему небесная, был человеком обходительным, никого не обижал, старался добро людям делать. Пошел на войну — вся округа провожала. А ты? Неужто тебе такая жизнь не надоела? Пошто людей обижаешь, Сано? Не надо их обижать!
Михайловский останавливался, медленно поворачивал лицо к бабушке, тихо говорил:
— Раньше обижал, бабушка, теперь не обижаю.
— Неправда, Сано. Я на днях слыхала твою беседу с товарищем-то… как ты его… Чирком зовешь. Он велел тебе самому объявиться в милицию, что-то отнести велел.
— А-а, чушь городил.
— Чушь? А пошто он сказал, ежели бы кто другой, не ты, он сам бы увел в милицию-то.
— Ладно, бабушка. Потолковали, и ладно. Мне и без твоих слов тошно. — И Александр опрокидывал в рот рюмку за рюмкой. — Во всем разберусь сам, бабушка. Твое дело — поменьше говорить.
— Нет, Сано, не обижайся, но куролесить хватит.
Александр не отвечал. Допивал остатки и бросался на койку, не раздеваясь.
Однажды утром Михайловский долго умывался, полоскал горло, растирал под глазами мешки. Потом съел огурец, попил рассолу, отошел к окну, замер в угрюмой позе, молча рассуждая сам с собой: «Вот так, Александр Васильевич, поколобродил, хватит. Пора за ум браться. Многие за последнее время завязали. Скула, Попенок, Крот и даже Чирок. А какой он был! Пройдоха из пройдох, ворюга из ворюг, пять раз садили. Если бы не амнистии и не другие скидки — умер бы в лагере стариком. А теперь? Человеком стал. Семьей обзавелся, детей заимел, хату отгрохал, телевизор собственный по вечерам смотрит. На работе — лучший электросварщик. Почет, уважение. По городу ходит, не озирается, с угрозыском рукопожатием обменивается. Живет и в ус не дует! А ты, Александр Васильевич? Кто ты? Барбос и только. Почета и уважения пока не заработал. Да и не стремился к этому. Средненький рабочий — тем и доволен. Эх, если бы не этот дьявольский аккордеон. Зажил бы и я. Нет, хватит! Решено — пойду к Сергееву. Посадит — пускай садит. Много не должны дать. Отсижу последний раз — и на прошлое крест. Начну делать новую жизнь, честную, настоящую…»
Вытряхнув в печь окурки из пепельницы, Александр оделся, зашел в сарай, раскидал поленницу, взял мешок, в котором находился аккордеон, закинул его на широкую спину, через огород вышел на следующую улицу.
К центру города он пробирался неторопливо и настороженно, обходя стороной многолюдные места, боясь столкнуться с работниками милиции: могли задержать, а потом попробуй, докажи, куда и с какой целью шел…
Вот оно, белое здание городского отдела милиции. Сюда Барбос добровольно еще никогда не приходил. Его приводили или привозили… На минуту Михайловским овладел страх, он остановился, но затем решительно двинулся вперед, ускоряя шаг. Не заметив, как миновал длинный широкий коридор, он без стука открыл дверь начальника уголовного розыска майора Сергеева и сразу заговорил:
— Вот аккордеон. Украл я. На Заречной улице. Из дома… Прошло полмесяца.
Потом снял кепку, обнажив мокрую приплюснутую голову, продолжал:
— О пощаде не молю, знаю — отгулял на свободе. Прошу одно: пускай прокурор и суд примут во внимание мое раскаяние. Это последняя моя кража.
Удивленный неожиданным визитом, Сергеев внимательно глядел на Михайловского, слушал его. Майору не верилось, что перед ним стоит Барбос, тот самый Барбос, который за свои тридцать лет отроду не раз изолировался от общества судебными органами, имел авторитет в среде таких же, как и он. Правда, майор знал о сносном поведении Александра Михайловского на производстве, но в свободное от работы время Барбос иногда появлялся в кругу «своих», держался независимо.
У отдельных оперативных работников уголовного розыска сложилось мнение, что сам Барбос на преступление не пойдет, но подтолкнуть кого-нибудь способен. Выходит, ошиблись. Плохо. Но уж коль скоро Барбос заявился добровольно, то наверняка он всерьез решил зачеркнуть прошлое.
— Присаживайся, Александр Васильевич, — деловито предложил Сергеев. — В ногах, говорят, правды нет.
Михайловский сел на второй от двери стул. «Александр Васильевич» — кольнуло Барбоса (так его никто не называл, и тем более угрозыск), и в то же время приятным отзвуком отозвалось в душе. Для начала — неплохо.
— Пришел, говоришь, с повинной? — задумчиво произнес майор, редко постукивая карандашом по большому настольному стеклу. — Правильно сделал, очень правильно. Сам додумался или кто посоветовал?
— И то и другое. После кражи места себе не находил. К вам идти боялся… Потом решил.
— Очень верно. Добровольная явка, будем надеяться, облегчит твое положение, намного смягчит ответственность. А наказание отбывать сейчас трудно. В колониях вашего брата не жалуют, зря хлебом не кормят, не то, что было когда-то.
Майор достал папиросу, размял ее, но вспомнил, что дал себе слово курить реже, положил обратно, пошевелил губами, проглотил слюну и снова заговорил:
— Возьмем, к примеру, тебя. Разве пришел бы ты сам, скажем, лет пять назад? Разумеется, нет. А сегодня пришел. И, наверное, мы, Александр Васильевич, можем надеяться, что с прошлым покончено.