— Знаете что, папа? — сказала Муся. — По-моему, вы должны написать свои воспоминания.
— А что я ему всегда говорю!
— Мемуары? Вы думаете, это мне самому не приходило в голову? — спросил со вздохом Семен Исидорович, жадно выпивая залпом стакан холодного чая. — Я всегда жил очень интенсивной жизнью, и было не до записывания. А жаль! Теперь, конечно, надо бы написать…
— Так вот вы и напишите.
— Вот я сам всегда шутил над сановниками, которые, уйдя в отставку, садятся за мемуары. А ведь шутки в сторону: разве то, что я видел и делал хотя бы в этом самом Киеве, Рада, гетман, моя роль, разве это не самая настоящая история?
— Разумеется! Какой вопрос! — подтвердила Тамара Матвеевна.
— И особенно теперь, когда на нас только ленивый не вешает собак, — продолжал, увлекаясь, Семен Исидорович, — собственно, моя прямая обязанность, мой морально-политический долг произнести для потомства защитительную речь по этому большому делу. От нее многим не поздоровится, от моей речи, — с угрозой добавил он. — Я не спорю, были допущены ошибки, все мы человеки, и не ошибается тот, кто ничего не делает. Но общая моя линия была безукоризненно верной, и я это докажу… Я знаю, было очень легко и просто встать в стороне, со скрещенными руками, не лезть в драку и критиковать, храня белоснежность ризы. Но это не в моей натуре, и я…
— Тебе вредно волноваться, я тебя прошу, ради меня…
— Ах, оставь, золото! Да, конечно, надо написать мемуары! — сказал Семен Исидорович, вставая. Он большими шагами прошелся по веранде.
— Вот вы за них и сядьте, папа. Я уверена, что это будет интереснейшая статья.
— Не статья, а целая книга. Еже писах, писах. Тогда начать с молодости, провести, так сказать, основную линию, по которой мы шли, нарисовать идеалы, которым я служил с первых лет жизни. Я начал бы с Деляновских гимназий, бывших рассадником глухого оппозиционного духа в России, вся эта мертвечина людей двадцатого числа, латынь, которой нас пичкали чехи, — как все это претворялось в юной душе харьковского гимназиста! Потом Питер, университет, первая заря освободительных идей, адвокатура, общественное служение, замечательные люди, которых я знал, и, наконец, революция, тот крах, который я предвидел с первого дня!..
— Я тебя умоляю, не волнуйся!
— …Потом Киев, — и вот, разбитое корыто! — сказал горько Семен Исидорович, обводя жестом Люцернское озеро. — Ну да, что ж! Для работы всякого человека есть предел, его же не прейдеши.
— Ты знаешь, Мусенька, я ведь, конечно, вывезла папку с юбилеем, все отчеты, статьи, фотографии, речь самого папы. Только смялось немного, когда мы бежали: у меня это было спрятано под лифом. В Житомире, когда мы с минуты на минуту ждали, что попадем в руки чекистов, я чуть сама ее не сожгла. Все приготовила, чтобы сжечь в последнюю минуту, но, слава Богу, удалось провезти. Едва ли у кого-нибудь есть все это в Европе. Ты это вставишь в книгу.
— Да, конечно, может пригодиться и этот материал. В качестве простой иллюстрации, — скромно сказал Семен Исидорович.
— А если тебе трудно писать от руки, так ты можешь мне диктовать.
— Нет, диктовать я не мог бы. Тут надо обдумывать каждое слово, это не письмо. Но уж если я решусь засесть за мемуары, то мы возьмем напрокат машинку.
— Разве вы умеете писать на машинке, папа? Я не знала.
— Представь себе, папа научился в какие-нибудь две недели, — и как! В Берлине, где мы жили, у хозяина пансиона была русская машинка, и он ее предоставил папе, чтоб научиться. Он так уважал папу! И папа через две недели стал писать прямо, как Анна Ивановна… Помнишь Анну Ивановну, которая у нас в Питере служила в канцелярии папы? Хорошая девушка, так была привязана к папе. Мы слышали, она теперь страшно бедствует…
— Не как Анна Ивановна, но кое-как строчу.
— А от руки папе теперь труднее писать. Я даже настаивала, чтоб папа купил машинку. Он здесь видел чудный Ремингтон с русскими буквами, но страшно дорого: пятьсот франков.
— Разве это так дорого?
— Мусенька, пятьсот швейцарских франков!
— Папа, вот что я вам скажу. Через шесть недель день вашего рождения (Тамара Матвеевна просветлела оттого, что Муся это помнила). Мы с Вивианом уже давно думаем: что бы вам купить в подарок? Но в сентябре я опять буду Далеко от вас. Надо будет, значит, посылать по почте, это трудно, и пересылка стоит денег, да еще придется платить пошлину. Так вот что мы сделаем: вы нам позволите поднести вам теперь, раньше срока, в подарок эту самую машинку.
— Какой вздор!
— Почему вздор?
— Где же видано дарить такие дорогие подарки! И это выйдет, что мама напросилась…
— Папа, как вам не стыдно! Вот не ожидала!.. Вы мне всю жизнь делали самые дорогие подарки, — вот и это еще недавно, все восхищаются, — она показала на цепочку с жемчужиной, которой не снимала в Люцерне, чтобы сделать Удовольствие родителям. — А теперь, когда у меня впервые появились свои деньги, я, очевидно, должна послать вам ко Дню рождения коробку конфет? Да?.. Вы говорите, пятьсот франков дорого? Ничего не поделаешь, должна вам сказать по секрету, — не выдавайте только меня Вивиану, — что он для вас в Париже выбрал подарок почти в полтора раза дороже: хронометр, вместо того, который у вас украли, — экспромтом солгала Муся.
— Как это мило! Я говорю об его внимании. Хронометр мне теперь не нужен, купил в Варшаве стальные часы за два доллара и очень доволен. По одежке протягивай ножки.
— Он страшно милый, Вивиан, страшно.
— Вивиан не купил хронометра только потому, что я его уговорила не торопиться: сознаюсь вам, я хотела сначала у мамы узнать, что именно вам доставит удовольствие. Значит, вы нам на этой машинке только сделаете экономию.
— Милая Мусенька, я не о деньгах говорю: мне и коробка конфет от вас была бы, разумеется, равно мила: мал золотник, да дорог. Но я к тому говорю, что радоваться, собственно, нечему: пятьдесят четыре года стукнет человеку, плакать бы надо, — что ж, знаменовать сие событие подарками, да еще такими дорогими?
— Да ведь я вам всегда по таким же событиям дарила подарки, только на ваши же деньги. Нет, нет, это дело решенное!
— Нисколько не решенное.
— Я слышать ничего не хочу! Куплю машину и велю вам послать. Что вы можете со мной сделать?
— Если Мусенька так настаивает? — сказала нерешительно мужу Тамара Матвеевна. Ей самой было несколько неловко, особенно от того, что о машине заговорила она; но она знала, что этот подарок будет большой радостью для Семена Исидоровича. Он все любовался Ремингтоном в витрине и отказывался от покупки из-за высокой цены. — Если они так решили, и если они еще рассердятся на нас?..
— Я очень рассержусь, прямо говорю. Нет, папа, пожалуйста, не спорьте.
— Милая моя, сердечно тебя и Вивиана благодарю, — сказал, сдаваясь, Семен Исидорович. — Я очень тронут. И уж если говорить правду, то лучше подарка ты никак не могла бы мне сделать. Сам бы я этой машинки не купил, при наших пиковых делишках: был конь, да изъездился. А если машинка будет, то я, наверное, тотчас засяду за работу… Ничто так не уясняет собственных мыслей, как чтение текста, написанного на машинке: тотчас видишь то, что в рукописи совершенно теряется. Я думаю, Достоевский писал бы иначе, если бы в его время были пишущие машинки… А мне, повторяю, давно хочется все записать и подвести итоги… Ума холодных наблюдений и сердца… Чего сердца?..
— Я страшно рада. Но давайте, не откладывая, сделаем это сегодня же. Дайте мне адрес магазина и объясните, какая машина?
— Ну, нет, это так не делается. Машинку покупать, это что жену выбирать…
— Благодарите, мама.
— Надо самому все осмотреть, проверить буквы, попробовать, и так далее. Тогда уж пеняй на себя, пойду с тобой.
— Отлично, но когда же? Хотите, поедем со мной на эту несчастную конференцию, — я сейчас туда должна бежать, — а на обратном пути купим машинку? Я на конференции пробуду недолго. Надо ведь позаботиться и о нашем сегодняшнем обеде… Как жаль, что вы не хотите прийти к нам обедать.