Все же наш национальный Ильич понравился мне больше других. Все остальные играли. Для потомства? Может быть, и для потомства. Троцкий, наверное, думал о потомстве, как получше объяснить, что он отлично мог сесть на стул, но сам по такой-то причине не хотел. А другие больше, я думаю, для нас, для галерки, для товарища Степаниды (или Минхее или Су-Цу-Сян), которая увидит фотографию в этом самом журнальчике с верзилой. Этот же не играл. Он даже не смотрел ни на фотографа, ни на каинов, ни на галерку. Он, видимо, обдумывал какую-то очередную деловую пакость и только жаждал, чтобы его скорее отпустили.
И еще: может быть, я ошибаюсь, но у громадного большинства других в душе, кроме изумления — где очутились! — был и страх, самый обыкновенный, но смертельный страх: дела-то наши, кажется, не очень хороши, Деникин понемногу продвигается. Я уверен, если бы вон там, за окном, на Сенатской площади, солдат нечаянно разрядил винтовку, три четверти каинов забыли бы об истории и мгновенно бежали бы без оглядки, куда угодно, поскорей, подальше. А этот — нет. Ему тоже будет крайне обидно, если Деникин явится в Москву, но обидно не столько оттого, что висеть ему тогда на веревке, — нет, сорвался опыт, такой интересный опыт: если б на двадцать шестом ходу пойти коммунистическим конем на другое буржуазное поле, опыт мог бы продолжаться и дальше.
Каровой я среди снимавшихся не видел. Спросил у кого-то из тех, кто в Кремле кое-как говорит по-русски, мне сказали, что она в комиссии по выработке резолюции о привлечении работниц к борьбе за социализм. Не теряю надежды, что она меня примет. Может быть, я предложу ей руку и сердце, а? Не удивляйтесь, если услышите. Вообще раз навсегда ничему не удивляйтесь, что бы Вы ни услышали о нас, грешных!
Но писать больше не могу: замучился и Вас замучил, эфирное существо. Не перечитываю, ничего не вычеркиваю, хоть знаю: Вы усмотрите в моих словах «националистский душок», которым вы меня попрекали еще до революции. И вы будете правы, эфирное творенье! Ненавижу всех иностранцев лютой ненавистью, той ненавистью, которую, быть может, на операционном столе вшивый щенок испытывает к публике, явившейся на вивисекцию. Он ненавидит экспериментаторов, но публику, вероятно, ненавидит еще острее. До последней капли русской крови воевали, до последнего русского вшивого щенка будут изучать великий опыт! Будь все они прокляты, пропади они все пропадом, и единственное мое искреннее, последнее желанье, чтобы и они, еще при моей жизни, подпали под власть товарища Каина. Об этом, только об этом я и буду мечтать, когда придет моя очередь и тифозная вошь обратит на меня благосклонное внимание: в горячке, от сыпняка пошлю товарищу Каину свое предсмертное благословение: Каины всех стран, соединяйтесь! Пришло, пришло ваше времечко!»
Здесь письмо на листках с резолюцией кончалось. Далее на обыкновенном клетчатом, неровно вырванном из школьной тетрадки листке было добавлено:
«Не сердитесь, милая Муся. Считаю нужным добавить, что вчера, отправляясь в Кремль, я для храбрости хватил денатурата. Кажется, это отразилось на моем поведении и особенно на письме. Все же отправляю его не перечитав: полюби нас черненькими, красненькими нас всякий полюбит. Карова приняла меня вчера вечером, должен сказать, очень любезно и обещала все сделать. Сделает ли, не знаю. Как-нибудь брошу с гибнущего корабля второе письмо в бутылке, пошлю новую весть из потустороннего мира. Эту же отправляю с гордым империалистом. Он занимает такое положение, что обыска у него на границе быть не может, — не волнуйтесь же ни за него, ни за меня. Ну, а если невзначай обыщут, то одним вшивым щенком и одним гордым империалистом будет на земле меньше: не так жалко. Надежд ни на что не имею: в нашем положении всякая надежда — прямой вызов черту.
Сердечный привет всем, всем, всем.
Г. Н …»
VII
Господин в смокинге и легком черном пальто шел по террасе к столику Клервилля с необыкновенно радостным видом, еще издали протянув обе руки. Клервилль, тоже очень радостно, поднялся навстречу господину. Он совершенно не знал, кто это такой. «Лицо знакомое… Конечно, один из гостей…» Весь поглощенный поло. Клервилль не знал толком, кого именно пригласила Муся на матч бокса. Однако, он привык к подобным положениям и говорил с гостем так уверенно-любезно, что Альфреду Исаевичу в голову не могло прийти подозрение; оно очень его обидело бы.
— О нет, нет совсем… Не поздно, — говорил Клервилль, одновременно заботясь о том, чтобы не сказать чего-либо неподходящего, и стараясь припомнить свой скудный запас русских слов. Неизвестный гость заговорил с ним по-русски. — Рано, очень рано… Не поздно совсем… Имейте папиросу… — Он протянул гостю стальной портсигар.
— Покорнейше благодарю, дорогой мистер Клервилль.
— Стакан порт? Они здесь получили в самом деле славный порт.
— Нет, благодарю вас, мы и то целый день пьем. Искренно рад вас видеть, дорогой мистер Клервилль.
— Я так рад…
— Марья Семеновна?
— Марья Семеновна будет скоро, — ответил Клервилль с некоторой гордостью: он знал, что Марьей Семеновной зовут его жену. — Будет сейчас. Она сейчас одета… Славный вечер, не правда ли?
— Дивный вечер! Это нас вполне вознаграждает после таких жарких дней…
С появлением Муси трудное положение Клервилля кончилось. По первым ее словам выяснилось, что новый гость тот журналист, который стал кинематографическим деятелем и который должен оказать протекцию бестолковому русскому мальчику, другу Муси. Товарищ журналиста не приехал: его экстренно вызвали в Париж. Отсутствие Нещеретова собственно не могло быть неприятно Мусе, — она его терпеть не могла. Тем не менее Муся обиделась.
— Он очень просит у вас извинения, Марья Семеновна. Его утром вызвали по телефону. Он так сожалел!
— Мне тоже очень досадно… Жаль все-таки, что мосье Нещеретов не предупредил нас утром, тоже по телефону. Тогда можно было бы отдать билет.
Клервилль холодно взглянул на жену, ее замечание показалось ему еще более некорректным, чем поздний отказ гостя, для которого был взят дорогой билет на матч бокса.
— Ах, он будет в отчаяньи!
— Для отчаянья нет оснований… Мы можем идти. Молодежь уже там, а мистер Блэквуд должен приехать прямо туда.
— Мой автомобиль ждет у ворот.
— Отлично. Мы приедем как раз к десяти, как было условлено.
Дорогой дон Педро, сознавая, что часть вины ложится на него, рассыпался в комплиментах туалету Муси. Она скоро смягчилась; вдобавок, ссориться с Альфредом Исаевичем теперь не следовало. Дон Педро вспоминал свои петербургские встречи с Клервиллем. Тот поддакивал, хоть и этих встреч совершенно не помнил.
Здание, в котором происходил матч бокса, было ярко освещено. У входа, на крыльце, в вестибюле, толпились мужчины во фраках. «Как раз вовремя: антракт перед главным матчем», — сказал Клервилль удовлетворенно. Автомобиль Альфреда Исаевича отъехал, за ним к подъезду подкатила великолепная машина. «Дюйзенберг, последняя модель, — мгновенно, с завистью, определил Клервилль. — Да, очень хороша, а все-таки наши Роллс-Ройсы лучше, что бы там ни говорили». — «Кажется, это он», — сказал дон Педро. Шофер соскочил и, сняв фуражку, отворил дверцы кареты. Из нее с трудом вышел, сильно сгорбившись, мистер Блэквуд. На него тотчас обратили внимание в толпе. Кто-то рядом с Мусей почтительно назвал фамилию миллиардера. Он издали увидел Клервиллей, поднял руку с легким подобием улыбки и, сказав что-то шоферу, с трудом поднялся по лестнице. «Однако, он очень сдал», — заметила по-русски Муся Альфреду Исаевичу, который почтительно снял шляпу. Они поздоровались и поговорили в вестибюле.
— …Надеюсь, я не заставил вас ждать?
— Нет, мы сами только что приехали. Зато наша молодежь уже тут с половины девятого, они ни за что не пропустили бы и первых матчей.
— Разве их несколько?
— Всегда несколько, — ответил Клервилль, улыбаясь неопытности гостя. — Вы незнакомы?