— Оно остается агрессией.
— Не обязательно.
— Тогда чего ты ждешь.
— Урочного часа. Еще не пора. — Он сказал это дружелюбно, будто обращался к ребенку.
— Опять-таки всего лишь слово.
Таадс рассмеялся, покачиваясь из стороны в сторону, синий человек-маятник, который отсчитывал время до той незримой пока минуты, когда его циферблат растает и утечет туда, где уже нет никаких цифр. Он больше не смотрел на Инни и выглядел почти счастливым — артист после спектакля. Публика медленно отворила дверь. Уличный шум, столь неуместный в этом помещении, ворвался внутрь, но Таадс и головы не поднял. Дверь закрылась с сосущим звуком, точно едва ли не весь воздух устремился следом за Инни наружу, где буйствовала анархическая свобода амстердамского дня. Перед аукционом нужно принять душ. К Таадсу он до поры до времени ходить не станет.
Инни не знал, было ли виной тому его католическое прошлое, только получилось все иначе. Не слишком часто, но регулярно он, по собственному его выражению, совершал паломничества в горный монастырь. Это давало ему приятное ощущение постоянства. Таадс всегда был дома и о самоубийстве больше не заговаривал, так что Инни начал думать, что одинокий затворник решил совместить добровольную смерть со смертью естественной. Семидесятые годы медленно катились сквозь время, мир — равно как и он сам, и город, где он жил, — словно бы медленно распадался.
Люди жили одиноко, а по вечерам отчаянно теснились в переполненных старинных пивных. В дамских журналах он вычитал, что вступил в мужскую менопаузу, и это великолепно гармонировало с падением биржевых курсов и с разительными переменами на улицах Амстердама, который для полного счастья уютно отодвигался все дальше в Африку и Азию. Инни тоже все еще жил один, много путешествовал, порой влюблялся, хотя и сам лишь с превеликим трудом воспринимал это всерьез, и продолжал заниматься обычными делами. Мир, насколько он мог видеть, аккуратным капиталистическим манером двигался к логическому и уже отнюдь не временному концу. Когда падал доллар, в цене поднималось золото, когда росла рента, обваливался рынок жилья, а по мере того как увеличивалось число банкротств, поднимались в цене редкие книги. В хаосе присутствовал порядок, и кто смотрел в оба, в деревья не врезался, — правда, в таком случае надо было еще иметь машину. Вслед за бритоголовыми с колокольцами на улицах теперь появились высокие белые тюрбаны, прически растафари [41] и Божьи дети [42]: конец времен был не за горами, и он не считал, что это плохо. Потоп должен быть не после тебя, в нем необходимо участвовать. Ренессансный рисунок, костюм от Черутти, собственные заботы и мадригал Джезуальдо [43] обретали на этом фоне рельефность, какой никогда бы не имели в более спокойные времена, — а перспектива увидеть, как политики, экономисты и государства исчезнут на гигантской свалке, созданной своими же руками, доставляла ему огромное удовольствие. Друзья твердили, что такая позиция легкомысленна, нигилистична и зловредна. Он знал, что это неправда, но не спорил. Как ему казалось, не в пример большинству других, ни газеты, ни телевидение, ни спасительные учения и философии не заставили его уверовать, что этот мир, «невзирая ни на что», вполне приемлем, просто потому что существует. Таковым мир не станет никогда. Любимым и желанным, может быть, но приемлемым — никогда. Он просуществовал всего несколько тысяч лет, что-то непоправимо пошло вкривь и вкось, и теперь нужно начинать сначала. Верность предметам, людям и себе самому, которая не оставляла его в будничной жизни, ничего здесь не меняла. Некоторое время Вселенная вполне могла обойтись без людей, вещей и Инни Винтропа. Но, не в пример Арнолду и Филипу Таадсам, он был готов спокойно ждать. Ведь в конце концов до тех пор может пройти еще тысяча лет. У него было отличное место в зрительном зале, а в пьесе кошмар чередовался с лирикой — комедия ошибок, трогательная, жестокая и скабрезная.
Как-то раз, через пять лет после первой встречи с Филипом Таадсом, ему позвонил Ризенкамп. За эти пять лет они тоже неоднократно виделись, и частенько предметом их разговоров был Таадс.
— Господин Винтроп, — сказал по телефону Ризенкамп, — думаю, время пришло. На аукционе у Друо я недорого приобрел кое-что особенное для нашего друга Таадса, хотя и сомневаюсь, по карману ли ему это. Он сейчас придет ко мне посмотреть, может быть, и вы хотите присутствовать?
— Чаван! — спросил Инни. Он свой урок затвердил.
— Классический акараку. Чудо.
— Иду, — сказал Инни.
Вечный повтор событий. Он шел от Принсенграхт и с моста, пересекавшего Спихелграхт, сразу увидел Таадса — сиротливую фигуру под дождем. Огромная печаль охватила Инни, но он решил ни в коем случае не показывать виду. Как бы там ни было, они все же подошли к финалу этой дурацкой истории. Осенний ветер гнал по тротуару лохмотья рыжих и бурых листьев, и казалось, будто Таадс, несмотря на дождь, стоит в зыбком, подвижном пламени. Впрочем, дождь ли, пламя ли — его это не трогало. Он стоял точно изваяние, не сводя глаз с чашки в витрине. Инни стал рядом, но не сказал ни слова. Чашка была цвета палых листьев, всех палых листьев разом, а блеском напоминала засахаренный имбирь, сладкий и горький, резкий и мягкий, — роскошный пожар минувшего. Широкая, едва ли не грубая, она казалась нерукотворной, просто возникшей в незапамятной древности. От черной чашки веяло угрозой, в этой ничего подобного не было и в помине, не было здесь и мысли о том, что вещи способны существовать, только если их видят люди, — коли для вещей возможна нирвана, то эта чашка раку погрузилась в нее многие зоны назад. Инни догадался, что Таадс робеет войти внутрь. Искоса глянул ему в лицо: еще более восточное и замкнутое, чем когда-либо, но в глазах пугающий огонь. Отведя взгляд в сторону, Инни увидел антиквара, который из магазина смотрел на Таадса, как Таадс на чашку, — точь-в-точь как на старинных чертежах, поясняющих принцип перспективы, он мог провести линию от себя к Ризенкампу, от Ризенкампа к Таадсу и от Таадса к чашке.
Кто-то должен был разрушить эти чары. Инни легонько тронул Филипа Таадса за плечо:
— Давай зайдем.
Таадс не посмотрел на него, но покорно пошел следом.
— Ну, господин Таадс, — сказал Ризенкамп, — я ведь нисколько не преувеличил, верно?
— Мне бы хотелось взять ее в руки. Крупная фигура антиквара наклонилась над витриной и бесконечно бережно извлекла оттуда чашку.
— Та-ак, я поставлю ее на столик, там самое выгодное освещение.
Когда чашка водворилась на столике, Таадс шагнул ближе. Инни ждал, что он возьмет ее в руки, но до этого было еще далеко. Таадс смотрел, что-то бормотал, обошел вокруг столика, так что Инни и антиквару пришлось посторониться. В нем есть что-то и от охотника, и от зверя, на которого идет охота, подумал Инни, он сразу и охотник, и жертва. Вот, все-таки протягивает руку. Палец легонько коснулся наружной поверхности и очень медленно, будто страшась совершить святотатство, исчез внутри. Никто не проронил ни слова. Затем Филип Таадс неожиданно схватил чашку обеими руками и поднял вверх, как для причастия. Поднес основание к самым глазам и открыл рот, точно собираясь что-то сказать, но промолчал. И осторожно поставил чашку на столик.
— Ну, так что же? — спросил Ризенкамп.
— Думаю, Раку Девятый.
— Почему?
— Потому что чашка довольно светлая, — сказал Таадс. — Хотя для вас это, конечно, не новость. Она не из числа его шедевров, ибо, насколько мне известно, они все черные. И штемпель круглый, стало быть, вероятно, это один из двухсот чаванов, которые он создал по случаю смерти первого Раку, Чодзиро.
41
Растафари — вест-индское религиозно-националистическое движение с примесью панафриканизма, социализма и ветхозаветных черт; инспирировало зарождение стиля рэгги.
42
Божьи дети — религиозно-обновительное движение, основанное в 1969 г. американцем Дэвидом Бергом, который заявил, что традиционные церкви не следуют Иисусу, и провозгласил себя пастырем изгоев — хиппи, наркоманов и проч.
43
Джезуальдо ди Веноза Карло, князь Венозы (ок. 1560-1613/1614) — итальянский композитор, мастер мадригала, использовавший смелые для своего времени гармонии и мелодику.