На следующее утро М. улетала в Норильск. Мы поехали в аэропорт ее провожать. Когда самолет взлетел, всей компанией пошли в аэропортовский ресторан. Физик Володя чувствовал себя передо мной виноватым, я вполне искренне его успокаивал: «Ты-то при чем?». А потом купил в киоске опасную бритву за рубль семьдесят и зашел в туалет.
Я знал, что мне нужно сделать: резануть по шее. Примерился, все в порядке, на одно движение меня хватит. Но туалет был так загажен, что мысль о том, что я буду лежать в этом говне и отсюда меня будут тащить, вызвала в моей душе бурный протест. Заглянул в другую кабинку — то же самое. В третью — не лучше.
В споре с этикой победила эстетика. Я выбросил бритву в урну и следующим рейсом улетел в Норильск.
Так закончилась моя первая попытка самоубийства.
В Норильске я пробыл две недели. В городе знали о том, что я должен приехать, знали о нас с М., в радушных норильских семьях нас встречали как молодоженов. На людях мы и вели себя как молодожены. А когда оставались одни, начинались разговоры. Вернее, это был один разговор — бесконечный, странный, с таким внутренним напряжением, что однажды, чтобы отвлечься, я ткнул горящую сигарету в руку и ощутил не боль, а облегчение. Иногда мне казалось, что я схожу с ума. М. тоже была на грани нервного срыва. Я не пил, ни грамма. Сработал, видно, инстинкт самосохранения. Несколько раз я порывался уехать, она просила остаться. Это вселяло в меня надежду. Но М. словно бы чего-то ждала. Я понял чего, когда однажды принесли телеграмму из Красноярска. Телеграмма была от физика Володи. Он сообщал, что прилетит за М. такого-то числа. Я почувствовал себя так, будто с меня сняли непосильный груз. На следующий день я улетел в Москву.
Через месяц, закончив в Москве дела, я вернулся в Норильск. М. в городе уже не было. Но переезд мой был подготовлен, меня ждала работа в местной геологоразведочной экспедиции, инерция жизни заставила меня сделать этот шаг, хотя в сути своей он уже не имел смысла. Вся история с М. словно выветрилась из моей головы. Мои новые норильские друзья рассказывали, как М. жила без меня, с кем спала (а спала она, как можно было понять из их рассказов, со всем городом, это для нее как-то не имело значения). Я слушал без особого интереса. М. будто никогда не существовала в моей жизни. Я знал, что физик Володя увез ее в свой закрытый город, что они поженились и взяли к себе сына М., который до тех пор жил в Уфе у ее родителей, и что у них все хорошо.
Я был рад за них — так, как радуются благополучию не слишком близких знакомых. Но однажды случайно оказался в арке дома, где раньше жила М. Был декабрь, лютая полярная ночь. Я заскочил в арку, чтобы передохнуть от свирепого ветра, пронзавшего город. И тут мой взгляд упал на окно во втором этаже — комнату М. Окно было ярко освещено и не завешено шторой. Я заметил какие-то равномерные движения на потолке и не сразу понял, что они означают. Потом понял: потолок белили, в комнату вселились новые жильцы.
Я вышел из арки, пересек окраинные кварталы и спустился в тундру. Город тогда был еще небольшой, тундра начиналась сразу в конце Ленинского проспекта. Я шел и шел, не чувствуя ни мороза, ни ветра. Я знал, что мне нужно пройти столько, чтобы я не сумел вернуться. Столько я и прошел. Даже больше, с запасом. Но все же вернулся. Как — этого я не помню. На окраине города меня подобрал водитель карьерного «КрАЗа», привез в шоферское общежитие и полночи оттирал спиртом, матерясь, что приходится переводить продукт на такое дело. Боль из обмороженных рук и ног выходила долго, мучительно. Это была боль не от мороза. Это из меня выходила боль памяти. Памяти о М.
Это и была моя вторая попытка самоубийства.
Судьба М. и Володи сложилась не слишком удачно. Им дали квартиру в их секретном городе. М. была человеком богемным, квартира сразу стала клубом местной молодой интеллектуальной элиты. Шла обычная трепотня, потом какой-то дурак принес перепечатанные на машинке анекдоты о Ленине. Кто-то настучал, пришли с обыском, изъяли анекдоты и что-то из самиздата. Мер принимать не стали. Но гениального физика Володю лишили допуска. Его почти готовая кандидатская диссертация, которая — все были в этом уверены — тянула на докторскую, так и осталась в сейфе и лежит там, возможно, до сих пор. Его даже увольнять не стали, просто не пускали на работу.
Они переехали к родителям Володи в Белгород, он устроился мастером на цементный завод, со временем стал заместителем главного инженера. М. по-прежнему писала стихи, но печаталась очень редко. Стихи были хорошие, и раз от раза становились все лучше. Но ей не суждено было дождаться признания, она умерла в неполные пятьдесят лет.
Через год после ее смерти мне неожиданно позвонил из Белгорода Володя и попросил поехать посмотреть памятник М., который он заказал какому-то московскому скульптору, ему хотелось, чтобы сохранилось портретное сходство.
Я отказался. Я не хотел возвращаться в ту зиму.
Я за нее заплатил полную цену.
Так мне казалось. Так кажется и сейчас.
В Норильске я проработал три года. Там встретил молодую женщину, которая стала моей женой. Она любила меня, а я старался быть ей хорошим мужем. Надеюсь, мне это иногда удавалось. Мы прожили с ней двадцать лет. О том, что я ее любил, я понял, лишь когда она заболела. Болезнь оказалась неизлечимой. Она умерла. А я еще жив.
Зачем?
Хоть бы пришел кто-нибудь. Сгоняли бы за бутылкой, сейчас это просто, даже в глухую ночь, счастливые времена. Протрепались бы до рассвета, вспоминая разные смешные истории. А что? В жизни было много тяжелого. Но и веселого тоже было немало.
Но никто не пришел. Да и кто мог прийти? И миновал уже час быка. Набухает рассвет. Можно сунуть листок финской бумаги в крафт-пакет, туда же отправить пачку лезвий «Нева». И снова включить компьютер.
Отче наш. Хлеб наш насущный дажь нам днесь.
«Зачем я все это написал?» — подумал Леонтьев. Этого он не знал. Написалось и написал. Не все же гнать заказуху, иногда можно что-то и для себя. Совершенно бесцельное.
Или все-таки нет? Или все же захотелось оставить заметку о себе, не подвластную времени?
А что не подвластно времени?
Только слово.
Глава девятая. АДЮЛЬТЕР
«Ирина была красивая и знала, что она красивая. Красота северная, неяркая: волосы цвета ржаной соломы с золотистым отливом, бледное, никогда не загорающее лицо, опаляющие васильковой голубизной из-под длинных ресниц глаза. Ресницы белесые, как у всех натуральных блондинок, но это легко исправлялось косметикой. Хуже было с подростковой угловатостью. Она ненавидела свои плечи, слишком широкие, как ей казалось, длинные, неловкие ноги, а больше всего маленькие груди. Ну что это за груди? Прыщи, а не груди. Расстраивалась до слез, разглядывая себя в мутноватом зеркале поселковой бани. Другого зеркала, в котором можно увидеть себя в полный рост, не было. В двух смежных комнатушках барака, где вместе с Ириной жили отец с матерью и старший брат, овальное зеркало, мутное от времени, было только в шифоньере. Ничего в нем не разглядишь. Да и не станешь раздеваться догола дома, где всегда кто-то есть.
Но к окончанию школы все незаметно выправилось, и однажды в бане, с привычной неприязнью глянув в зеркало, она поразилась: ни следа не осталось от угловатости, из зеркала на нее смотрела высокая молодая женщина с фигурой фотомодели, с длинными золотистыми волосами, с пышным золотым треугольником между ног. И все это достанется какому-нибудь полупьяному ублюдку? Ну нет!
Брат был любимцем матери, работавшей сестрой-хозяйкой в местной больнице, отец больше любил дочь. Он не пил, что в поселке было большой редкостью, работал столяром в мебельном цехе, хорошо зарабатывал. Свои чувства к дочери выражал неумело, наивными подарками — то косынку какую-нибудь купит, а чаще конфеты, как маленькой. Когда дочь объявила, что хочет учиться в Москве, одобрил: учись, поможем. Мать не рискнула возражать, зная крутой нрав мужа, только поджала губы: да кому ты в Москве нужна.