При переделке учтено пожелание Суворина, считавшего необходимым, как и Савина, разъяснить – «подлец» ли Иванов (см. письмо Чехова 30 декабря 1888 г.). Во многих местах пьесы сделаны вставки, указывающие на его честность, совестливость, порядочность и т. д.
В I акте добавлено, что Иванов, оставляя опостылевший дом и жену, терзается этим и испытывает угрызения совести: «Как вы все мне надоели! Впрочем, господи, что я говорю? Аня, я говорю с тобой невозможным тоном…» и т. д. Тут же вставлено признание Анны Петровны, что сама она понимает поведение Иванова и оправдывает его: «Тоска… Понимаю, понимаю <…> У тебя такие страдальческие глаза!».
Введены упоминания о том, что совсем недавно Иванов был другим: его занимало «хозяйство, школы, проекты, речи, сыроварни», он «много работал, много думал, но никогда не утомлялся», «любил, ненавидел и веровал», был «горячим, искренним, неглупым», «в женском обществе только пел песни и рассказывал небылицы, а между тем каждая знала, что он за человек» и т. д. В самом конце пьесы исключена фраза Иванова, вызывавшая сомнения Суворина и Савиной: «С каким восторгом я принимаю этого „подлеца“!»
Вместе с тем Чехов при доработке следил, чтобы в обрисовке Иванова не обнаружился крен в противоположную сторону, в сторону его «героизации». По его замыслу, Иванов отнюдь не «герой», не «великий человек» и не «лишний человек», а просто «обыкновенный грешный» человек.
В сцене с Сашей, в представлении которой Иванов «герой», «мученик», «лишний человек», добавлены его реплики, опровергающие это мнение: «Я умираю от стыда при мысли, что я, здоровый, сильный человек, обратился не то в Гамлеты, не то в Манфреды, не то в лишние люди <…> Есть жалкие люди, которым льстит, когда их называют Гамлетами или лишними, но для меня это – позор!» (д. II, явл. 6). О «гамлетизме» Иванова см. статью: Т. . Шах-Азизова. Русский Гамлет («Иванов» и его время). – В сб.: Чехов и его время. М., 1977.
Сделаны важные вставки и в сцене с Лебедевым: его ошибочное суждение об Иванове («Тебя, брат, среда заела!») и реплика Иванова, отвергающего эту давно отжившую, заезженную формулу объяснения (д. III, явл. 5).
Существенной доработке подверг Чехов роль Саши. Согласившись с предложением Суворина «выпустить» ее на сцену в финале пьесы, Чехов придал всему ее облику несколько иное освещение, подчеркнул губительную роль, которую сыграло в судьбе Иванова ее надуманное стремление «совершать подвиг» и ее «девическая философия».
В эпизоде, где Саша впервые остается наедине с Ивановым, добавлены фразы, показывающие ее приверженность доктрине «долга» и «любви», потребность «учить и спасать»: «Нужно, чтобы около вас был человек, которого бы вы любили и который вас понимал бы. Одна только любовь может обновить вас» (д. II, явл. 6).
В сцене свидания из III акта введено пространное рассуждение Саши о «деятельной любви», показаны ее тщетные попытки «расшевелить» Иванова во что бы то ни стало. Ее обращению с Ивановым придана снисходительно-покровительственная окраска: «Как ты любишь говорить страшные и жалкие слова! Даже, извини, противно!», «Отлично, мы, кажется, улыбаемся!», «Двигайся, Обломов!» и т. д.
Та же линия поведения «новой» Саши выдержана и в последних эпизодах пьесы, где ранее Саша отсутствовала: теперь она до конца энергично сопротивляется всем попыткам Иванова расстроить их свадьбу, а в последней сцене произносит пылкую речь в его оправдание.
Реализовал Чехов также предложение Суворина о более четкой характеристике Львова, фигуру которого тот понял сначала превратно и предполагал даже, что «доктор – великий человек». «Это олицетворенный шаблон, ходячая тенденция», – возразил ему тогда Чехов (Суворину, 30 декабря 1888 г.).
Теперь в дополнении к 4 явлению II акта сделана большая вставка, содержащая весьма нелестные отзывы действующих лиц о Львове: «Моя антипатия. Ходячая честность», «Скучно с ним» (Саша); «Узкий, прямолинейный лекарь», «Орет на каждом шагу, как попугай, и думает, что в самом деле второй Добролюбов» (Шабельский) и т. д. Далее добавлены реплики Анны Петровны, подчеркнувшие неправоту Львова в его оценках Иванова: «Послушайте, господин честный человек! <…> Вы хороший человек, но ничего не понимаете» (д. II, явл. 10). В самом конце пьесы в добавленной речи Саши также содержалось осуждение безжалостной честности Львова, его узкой прямолинейности: «И какое бы насилие, какую бы жестокую подлость вы ни сделали, вам все бы казалось, что вы необыкновенно честный и передовой человек!»
В исправленной редакции претерпел изменения и образ Анны Петровны. Черты бытовой заземленности, которые можно было заметить в образе Сарры из «комедийной» редакции пьесы, исчезли в процессе работы над «драмой». В ее новом облике, духовно обогащенном, подчеркнуты сложность и тонкость натуры. Введены в текст упоминания, что сама она ясно сознает неизбежность близкого конца («думаете, я не знаю, какая у меня болезнь? Отлично знаю»), чувствует охлаждение мужа и близость трагической развязки («представьте, что он разлюбил меня совершенно! <…> Какие у меня страшные мысли!..»), страдает от жестокого отношения родителей («я день и ночь, даже во сне, чувствую их ненависть»). На этом этапе работы вставлена и песенка о «чижике», оттенявшая крайнюю напряженность ее «страшных мыслей». Граф Шабельский, прощаясь с Анной Петровной, уже не прыскает пренебрежительно, как прежде: «Вей мир… Пэх…», а говорит, целуя ей руку: «Покойной ночи, прелесть!»
3
Текст Ценз. 893 – окончательный вариант переработанной редакции, законченный во второй половине января 1889 г. – после приезда в Петербург 19 января и до премьеры спектакля 31 января. В цензурном экземпляре этот текст представлен предшествующей основой (Ценз. 892) с новым финалом пьесы: явления 10–11 (в первоначальной нумерации 9–11) заменены текстом на листах автографа, вклеенного в цензурный экземпляр (второй слой правки).
По приезде в Петербург Чехов посетил 21 января 1889 г. В. Н. Давыдова, исполнителя роли Иванова в Александринском театре, который, помня эту роль по ранней редакции пьесы (1887 г.), был крайне озадачен переделкой и о своих недоумениях писал Чехову: «После Вашего ухода я еще несколько раз прочитал роль Иванова в новой редакции и положительно не понимаю его теперь. Тот Иванов был человек добрый, стремящийся к полезной деятельности, преследующий хорошие цели, симпатичный, но слабохарактерный, рано ослабевший, заеденный неудачами жизни и средой, его окружающей, больной, но сохраняющий еще образ человека, которого слово „подлец“ могло убить. – Иванов в новой редакции полусумасшедший, во многом отталкивающий человек, такой же пустомеля, как Боркин, только прикрывающийся личиной страданий, упреками судьбе и людям, которые будто его не понимали и не понимают, черствый эгоист и кажется действительно человеком себе на уме и неловким дельцом, который в минуту неудавшейся спекуляции застреливается. По крайней мере на меня он производит теперь такое впечатление. Как друг, как человек, уважающий Ваш талант и желающий Вам от души всех благ, наконец, как актер, прослуживший искусству 21 год, я усердно прошу Вас оставить мне Иванова, каким он сделан у Вас в первой переделке, иначе я его не понимаю и боюсь, что провалю…» (22 января 1889 г. – ГБЛ).
Чехов оставил роль Иванова без изменений, однако до премьеры внес в пьесу еще одно исправление: произвел композиционную перестановку в финальных сценах, передвинув монолог Иванова несколько вперед.
Ранее (в тексте Ценз. 891) Иванов произносил свой «свирепый», по выражению Чехова, монолог в самом конце акта, непосредственно перед выстрелом, при полном сборе гостей. Затем (в тексте Ценз. 892) монолог был переделан. Прежняя драматическая напряженность речи и резкие самообличения Иванова были сняты, и преобладающей в монологе оказалась исповедально-повествовательная интонация, которая, однако, явно не соответствовала стремительному нарастанию действия в финале.