Я раскурил сигару и занялся рассматриванием подробностей этой картины. Псари и конюхи пробуждались поочередно и, выползая то из среды борзых, то из чащи, немедленно приступали к исполнению должностей; лошади начали потихоньку ржать и постукивать копытами, храбро поглядывая на приступивших с торбами к одной из фур для насыпки овса; то вдруг которая-нибудь из собак вскакивала, садилась на четвереньки, горбилась, зевала, вытягивала шею, и потом, сделав несколько вольтов[39] на месте, ложиилась снова и свертывалась в клубок: эта перекладка на другой бок сопровождалась неизбежным рычанием одной или обеих соседок; иные из них были так неуживчивы, что вскакивали сами с явным намерением к драке: затевалось общее ворчанье; в таком случае немедленно присоединялся к ним голос которого-нибудь из псарей: «Но-о! А-си-на! В свал-ку!» — и спокойствие водворялось. Но вот в палатке раздалось одно из многознаменательных покрякиваний, за ним про протянулось мягкое, эластическое: «Эй» — и два псаря по бежали к крайнему шалашу: «Артамон Никитич! Артамон Никитич! Граф проснулся!» В ответ на это раздалось громкое и быстрое: «Сейчас!» — и высокий стройный малый выскочил из шалаша в одном жилете. Он тотчас напялил на себя темный казакин[40] и, не мешкая, отправился к ящикам: вынул серебряный судок с пустым стаканом, под левую мышку захватил графин с водой, а в правую руку взял бутылку с фонарем.
Навстречу к нему из палатки вышла красивая борзая собака, потянулась сначала назад, потом наперед, потом уперлась на все четыре лапы, мощно встряхнулась, загремела ошейником и замахала хвостом, приветствуя Артамона Никитича.
Отправясь вслед за графином и бутылкой, я услышал вначале явственные признаки полоскания графского рта, потом полоскание стакана и всплеск воды на траву, потом, когда вслед за этим всплеском стакан снова начал наполняться жидкостью, уже не из графина, а из бутылки, я успел раза два погладить мягкие и красивые завитки серого Чауса.
— Кажется, ночью был дождик? — спросил Атукаев своего камердинера после трех звучных глотков.
Я тотчас смекнул, что человек, имевший удовольствие размачивать себя в продолжение пяти часов, имеет полное право доносить о дождях, слякотях и прочих выскочках природы, а потому, не желая вводить в грех полусонного камердинера, входя в палатку, сказал:
— Был, и очень порядочный.
В ответ на это донесение меня встретили неизбежные: «Ба, ба, ба!» — и следующие за тем приветствия, что я свалился с неба.
— Просто-напросто твои выжлятники вытащили меня из какой-то трясины, — сказал я, усаживаясь на графскую постель, состоявшую из полукопны сена, застланной ковром.
После этого пошло в ход подробное описание моего путешествия, взамен которого, по примеру всех романистов, следовало бы заняться описанием графской особы но мы, надеюсь, успеем ознакомиться с ним и без этих предисловий.
— И прекрасно! — сказал Атукаев, выслушав до конца мое повествование. — Это тебе в наказание за прежние отказы потешиться вместе с нами. Ну, теперь как же ты хочешь поступить насчет дальнейшего странствования?
— Это будет зависеть от тех удобств, какие представит мне мой экипаж при появлении своем из болота.
— А по-моему, так эту статью придется повести иначе.
— Как же?
— А вот как мы это устроим. Во-первых, ты, как приблудная овца, волею-неволею прилепляешся к нашему стаду, и я, как пастырь, беру тебя под свою опеку. Второе и главное есть то, что у меня вчера был передох (дневка), и вечером подвыли пять голосов[41] в котловине да два отозвались в Асоргинских; поэтому мы нынче обедаем в Клинском, а вечернее поле берем[42] в Глебкове; оттуда, как тебе известно, останется до дома всего-то восемь верст: следовательно, Игнатка твой откормит здесь лошадей и увезет на паре изломанную тележку домой; третья уйдет вместе с кухней и моими заводными в Клинское, а завтра возница твой, с новой таратайкой, явится нам в Глебково. Гут?
— Да еще какой гут! Просто на славу.
— Ну, и чудесно! Значит, ты теперь в моем распоряжении?
— В полном. Одним словом, я одна из самых послушных овец твоих, и попечительство начнется тем, что ты велишь тотчас подать мне стакан самого горячего чаю, потому что я продрог до костей.
— Ну, и прекрасно! Эй! Чаю!
В это время я отвернулся к стоявшему в углу фонарику, чтоб раскурить сигару, и вдруг почувствовал, как две ладони закрыли мне глаза, и звонкий тенор произнес над ухом:
— Узнал?
— Узнал, — отвечал я наугад, желая скорей освободиться; но этим не кончилось: я должен был выдержать полный курс обниманий, прижнманий и лобзаний, и только по окончании этой давки мог явственно отличить высокую фигуру Луки Лукича Бацова от дубленого полушубка, облекавшего оную.
— Каков! Прискакал! Слышал, братец, слышал все, как ты там в болоте… Ну, да это пустяки! Вообрази, мы почти год, как не виделись, Ну, да это пустяки! А вот что: вчера подвыли семерых; а главное, вообрази, Карай-то мой, Карай! Третьего дня — лису матерую, то есть можешь ты себе представить, с первой угонки[43], как вложился[44] — джи!…
Лука Лукич не окончил еще начатого рукою жеста, выражавшего, по его мнению, ловкость и удальство Карая, как из соседней палатки послышался хорошо знакомый мне голос г. Стерлядкина.
— Врет, все врет! Не верьте ему…
— Так и поволок, — продолжал Бацов, — Ну, что он там орет спросонков, эта щучья пасть! Не верь ему братец!… Он что ни скажет — все пустяки. Здравствуй, граф! А где же Хлюстиков?
— Эй! Подать сюда Петрунчика! — сказал граф людям. — Да он вчера так нахлестался, что, я думаю, и теперь еще не пришел в память.
— Ничего! — кричал Стерлядкин из своей палатки, — это ему не в первый раз, да и не в последний. Здравствуй, граф! Каково спалось под дождиком?
— Хорошо. А у нас вчера что-то долго шла потеха. Ну, что: на чем решили?
— Известное дело, на чем. Карая нынче придется по хвосту.
— Слышишь, Лука? — сказал граф, обратясь к Бацову, — И ты в силах будешь перенести этот удар? А с кем идет?
— С Азарным! — кричал Стерлядкин. — На первого подозренного[45]; прибылые не в счет; да еще добро бы до первой угонки[46], а то прямо на завладай.
— Ого! Ну, что ты, брат Лука? Уж, видно, напрямик с ума спятил! Воля твоя, у меня вчуже сердце замирает. Добро бы еще на дюжину шампанского, а то, посуди сам, ведь это срам на всю жизнь.
Бацов молча покручивал усы; заметно было, что он начал трусить. «Пустяки», — сказал он, но уже не так громко и отчетливо.
— У тебя все пустяки! А рассуди-ка сам: Карай твой слова нет, собака добрая, во всех ладах, да молода; притом же, ты сам знаешь: псовая[47], пылкая, следовательно, накоротке[48]; сверх того, коли не осердишься, я скажу правду: он, брат, у тебя больно подуздоват[49]! А коли ты охотник с толком, так знай, что подуздоватая собака всегда непоимиста[50]. Куда ж ты заехал? Добро бы на садочного[51]; да еще до угонки; а то давай нам подозренного, да материка[52]! Эк куда хватил! С Азарным — шутка! Нет, брат, я Азарного знаю…
Граф не кончил и начал вслушиваться. За палаткою шла страшная возня:
— Слышь, прочь, прибью! Подлец буду — прочь! Зарежу!…
39
Вольты — крутые круговые повороты.
40
Казакин — полукафтан со стоячим воротником и со сборками сзади.
41
Подвыли пять голосов — то есть обнаружили пятерых волков, заставив их отозваться на подражание голосом волчьему вою.
42
…поле берем… — то есть охотимся, травим зверя собаками.
43
…с первой угонки… — то есть сразу, после первой попытки настиг зверя, догнал его.
44
…вложился… — пошел по следу.
45
Подозренный — подсмотренный, подстереженный зверь.
46
…добро бы до первой угонки, а то прямо на-завладай… — то есть собака должна не только нагнать зверя, но и взять его силой, схватить.
47
Псовая — борзая русской породы.
48
…накоротке… — то есть может ловить, гнать зверя малое время на близком расстоянии.
49
Нижняя челюсть короче верхней.
50
непоимиста… — то есть не может схватить зверя.
51
Садочный — то есть зверь, которого сначала поймали, а потом специально выпускают для тренировки, натаски собак.
52
Материк — взрослый, сильный, матерый зверь.