Я выглянул из палатки.
В шалаше, из которого недавно появился камердинер, лежал маленький человек в заячьем полукафтане и размахивал ногами, отбиваясь от двух псарей, которые старались завладеть им. По голосу и складу бранчивой и отрывистой речи я тотчас узнал в нем Петра Сергеевича Хлюстикова.
— Тащи, тащи его! — кричал голос из палатки.
— Слышите, Петр Сергеич? Граф кличет. Пойдемте! — говорил псарь.
— Пошел, дурак! Ты видишь: я сплю.
— Нельзя: приказано будить.
— У-у! Нельзя, нельзя, скотина! Прочь убирайся!
— Бери, тащи его! — раздался голос Бацова.
— Петр Сергеевич, Лука Лукич зовет…
— Лу-ка! Лу-кич! Скажи ему, что он такой же скот, как и ты!… А Карай — просто шалава…
В палатке раздался общий смех.
— Тащи, тащи его! — кричал Стерлядкин, выходя из своей палатки в колпаке и беличьем халате.
— Еще один! А-а-ай! Не буду. Голубчики, пустите!… Иду, право, иду! — кричал Хлюстиков, барахтаясь на руках у псарей.
В палатку подали чай.
Хлюстиков явился вслед за самоваром.
Украшенное тройным комплектом веснушек, лицо его было до крайности мало и в минуту выражало на себе тысячу различных оттенков. Темно-каштановые курчавые волосы, наперекор всем прическам, постоянно убегали вверх, вообще же, сочетание всех мелких частиц этого лица носило выражение, порождавшее в каждом невольный смех. На взгляд Хлюстикову было лет около пятидесяти.
Он подобострастно подошел к постели Атукаева, который погладил его по голове и потрепал по щеке.
— Вот, Петрунчик, умница! Встал раненько, а теперь пойдет умоется, причешет головку и явится в нам молодец молодцом.
— И подадут ему стакан чаю, — прибавил Бацов, ударяя на слово «чай».
— Чаю… Дурак! Я не гусь… Эй, ча-ла-эк! Отставному губернскому секретарю[53], чуть-чуть не кавалеру[54], Петру Сергееву, сыну Хлюстикову — трубку, водки и селедки. Но-но! — Эти слова были произнесены подобающим тоном.
В минуту было подано то и другое.
Взявши в одну руку коротенькую трубочку, а в другую — налитую рюмку, Хлюстиков значительно подмигнул глазком, крякнул, плюнул, показал язык Бацову и мигом опорожнил рюмку, но в то же мгновение глаза его выпучились, лицо сморщилось, он вздрогнул и сердито швырнул рюмку человеку под ноги.
Разразился общий смех.
— Пад-ле-цу-ксу-су-су… — шипел Хлюстиков, харкая и отплевываясь.
Наконец он жадно приступил к куренью. После трех сладостных затяжек перед носом Хлюстикова взлетел огненный фонтан от вспыхнувшего пороха, положенного на дно трубки, и Хлюстиков опрокинулся на графскую постель. Наконец он вскочил и с бранью убежал в шалаш.
Допив второй стакан чаю, я вышел из палатки.
Игнатка мои крепко спал, растянувшись перед пылающим костром. Испачканные в грязи и тине лошади исправно ели овес, спустя головы в изломанную тележку которая казалась вовсе не годною к употреблению. Вокруг меня все было в движении: псари оседлывали лошадей; кучера впрягали других в брички и колесницу; повара укладывали кастрюли в ящики; выжлятники смыкали гончих; стремянный[55], с двумя борзятниками[56] подлавливал графских сворных и пихал в колесницу. Между охотниками шли непрерывные перебранки и пересмешки, собаки выли, прыгали, вытягивались и махали хвостами, ластясь к своим хозяевам.
— Глядь-ка, глядь, Кирюха! Савелий Трофимыч знает-таки учливость, — сказал борзятник Егорка своему соседу.
Все обратились к колеснице.
Там, перед графским стремянным, стоял старичок-охотник, лет шестидесяти, без шапки, и низко кланялся; на руках у него лежала тощая борзая собачонка.
— Эх, Трофимыч, твою бы Красотку, замесь коляски, хоть и повыше куда вздыбить, так в ту ж пору.
Охотники засмеялись.
— И что вы, батюшка Ларивон Петрович! Собака — мысли; перед богом, не лгу. Не перебрамшись[57], слабосилок, в разлинке. А да-ка нам… Намедни, как по матером-то она с графской Заигрой, постреленок, ухо в ухо! Перед богом, не лгу… ажно седло подо мной затрепыхало… Поди, матушка, подь туды, подь!… — продолжал старик, сдавая свою любимицу стремянному на руки.
Собака мигом очутилась в рыдване и, глядя в окошко на удалявшегося Трофимыча, жалобно взвыла.
— Ишь, она к почету-то не привыкла, — сказал Егорка.
— Не замай, граф увидит! Она в те поры за сук уцепится, — отвечал Кирюха, затягивая подпругу.
Я еще раз взглянул на спавшего Игнатку, и мне стало жаль будить его. С правой стороны сквозь чащу просвечивала заря. Я пошел снова к палатке: там был слышен голос Бацова; граф был уже одет; Хлюстиков по-прежнему сидел на постели, подбоченясь, и, прищуря глаз, насмешливо поглядывал на Бацова.
— Это пустяки, — продолжал Бацов. — После этого ты станешь уверять меня, что я не человек.
— Конечно, разве ты человек! Ты — Бацов. Граф, голубчик, прикажи дать рюмочку!
— Петрунчик, ты душка! Кажется, намерен с утра сделаться никуда не годным, — сказал Атукаев, щипля его за щеку. — Этим ты меня очень огорчишь.
— Голубчик, ваше сиятельство! Одну только, право, одну! Я ведь по одной пью…
— Ну, нечего делать. Дай ему мадеры!
— Только побелей, этой, знаешь, великороссийской, из-под орла[58]… Кхе! — Тут Хлюстиков щелкнул языком, заболтал ногой и выразил многозначительную мину.
— А знаешь ли, за что его из суда выгнали? — спросил Бацов обратясь ко мне.
— Умны были, догадались… Эх, Бацочка моя, ты и того не смыслишь! Расталке муа[59]… Кхе!
Хлюстиков мигом опорожнил рюмку.
Люди начали снимать палатку.
Отдав наскоро кое-какие поручения своему кучеру я поспешил к обществу.
Шестьдесят гончих стояли в тесном кружке, под надзором четырех выжлятников и ловчего, одетых в красные куртки и синие шаровары с лампасами. У ловчего, для отличия, куртка и шапка были обшиты позументом. Борзятники были одеты тоже однообразно, в верблюжьи полукафтанья, с черною нашивкою на воротниках, обшлагах и карманах. Рога висели у каждого на пунцовой гарусной[60] тесьме с кистями. Все они были окружены своими собаками и держали за поводья бодрых и красивых лошадей серой масти.
Нам подвели оседланных лошадей; людям начали подносить вино.
— Ну, смотри у меня! — начал граф, обратись к охотникам. — На лазу[61] стой, глаз не раскидывай; проудил[62] — не твоя беда, прозевал — ремешком поплатишься. Чуть заприметил, что красный зверь пошел на тебя, не зарься, дай поле. Поперечь, а то в щипец[63] нажидай… особенно лису: заопушничала подле тебя без помычки[64], на глади — стой, не дохни; а место есть на пролаз, тотчас рог ловчему посылай. Ты, Кондрашка, смотри, берегись: я видел в прошлый раз, как ты бацовскую лису, без голосу, втравил в отъемную вершину… А главное, на драку[65] без толку не подавать. У всех вас есть эта замашка; глядишь, чуть щелкнула которая, или там увидал полено[66] али трубу[67], и пошел клич кликать — и все, дурачье, сыплют к нему, а ловчий хоть умирай на рогу: «У нас, дескать, своя забота!» Вот я за вами сам начну присматривать! Садись!
Люди начали садиться на лошадей: собаки радостно взвыли и заметались вокруг охотников.
Ловчий[68] со стаею тронулся вперед; за ним поплелась длинная фура с борзыми; доезжачие[69] разравнялись по три в ряд. Раздался свисток. Егорка поправил на себе шапку, тряхнул головой, откашлянул и залился звонким переливистым тенором:
53
Губернский секретарь — гражданский чин 12-го класса.
54
Кавалер — награжденный орденом.
55
Стремянной — слуга-конюх, ухаживающий за верховой лошадью.
56
Борзятник — охотник, в обязанности которого входит стоять с борзыми при опушке во время ловли, охоты и подстерегать зверя.
57
Не перебрамшись… — то есть еще не перелинявшая, не сменившая шерсть, в разлинке.
58
…из-под орла… — то есть с казенным клеймом с изображением государственного герба, иначе говоря, государственного разлива.
59
Расталке муа — выражение в так наз. «макароническом» стиле, когда смешиваются слова и формы из разных языков. «Расталке» — русский глагол «растолкать» во французской форме. «Муа» — меня (от фр. moi).
60
Гарус — род шерстяной пряжи.
61
Место, откуда нажидают зверя.
62
Протравил, не поймал.
63
Пасть.
64
Помычка — подстрекать и напускать собак на зверя.
65
На подмогу.
66
Волчий хвост.
67
Лисий хвост.
68
Правящий стаею гончих собак.
69
Охотник с борзыми.