Бывало - один из нас представлял Духа с его баяном; и было чудно, когда сам Дух, собственной персоной, и его подруга Люська - при полном шестимесячном перманенте проходили через наше парадное.
Потом мы, как и многие другие, переехали в новые районы; и булыжные Тверские-Ямские с чугунными тумбами у ворот для привязки ямских лошадей остались в далеком детстве. Там же, где остались пресловутые дворы, жестокие романсы и нищета - неподдельная печать людей нашего околовоенного детства - семейства людей с общей памятью - готовой выскочить чертиком из табакерки - только коснись...
Перед самой эмиграцией, один мой ортодоксальный приятель Эрик, с горячностью неофита бросившийся в сионизм, задумал издавать хотя и кошерный, но еврейский самиздатский журнал, Он попросил меня написать о мало кому известном еврее, который первьм, еще до Александра Матросова, закрыл собой амбразуру и чудом оправился от ранений. Однако, не его, а Матросова назначили героем, постановили сделать легендой; 'политическая корректность' - не новоамериканское изобретение. На каждого героя, как известно, даже на Гагарина, отыщется двойник, который по разным соображениям в герои не вышел: анкетой, носом, сомнительной фамилией или обрезанным окончанием...
Мы с Эриком приехали на 2-ую Тверскую-Ямскую. Я, изумленный, помалкивал и только поражался тому, что Эрик заводит меня в мой собственный двор, просит обождать внизу и скрывается в нашей паратухе - в третьем подъезде. Я огляделся. Некогда опасно высокая крыша угольной ямы была, оказывается, от горшка два вершка; сам дворик и дома были такими, в сущности, маленькими. Задрав голову, я смотрел вверх, на пятый-проклятый - на наше окно; форточка была открыта; у меня екало сердце: а вдруг все еще живы, так и живут там без меня? Приступка в полкирпича под окном поросла травой. В свои пять лет я спиной вылезал на нее и, цепляясь за раму, стоял на цыпочках, балансировал на пятиэтажной высоте, где, однажды, мама, вдруг зайдя в комнату, увидела мои пол-лица над самым срезом окна. Ничего, ничего...- прошептала она и, охнув, осела за дверью. Я выкарабкался назад в комнату и придумал сказать оглохшей трясущейся маме, что пришлось доставать мой перочинный ножик...
Эрик окликнул меня, сказал, что еврейский герой дома, но в неглиже и скоро будет готов. Мы перекурили; потом поднялись по крутой лестнице и позвонили. Нам открыл дверь Дух - Сан-Макеич. Кальсонные тесемки торчали из-под брючины Духа, но на нем был приличный пиджак и даже галстук красовался поверх байковой ковбойки,-Так это ты ко мне журналиста привел? спросил меня Дух и обнял. - Чевой-то вспомнили про войну, ты мне лучше про своих маму-папу расскажи, как они, мои хорошие?
Я перевел тему, представив чернобородого сиониста-приятеля и его идею. Дал Эрику высказаться про амбразуру, про подвиг, про современного Бар-Кохбу...
Сан-Макеич вздыхал, ерзал, но не перебивал. Потом сказал: - Виноват ребята, не пойдет это дело. Кто первый-второй - не важно. Матросов погиб, а я вот - зажился. Лучше вот чайку с сушками налью и вас послушаю. Честно сказать, когда ранился, я был красноармеец как все; думать не думал, еврей или нет. Что врать-то теперь! Тогда было много матросовых, евреи и неевреи.
- Ну как же Александр Макеевич, - настаивал Эрик. - У вас же должно быть свое самосознание, происхождение, которого уже не надо стесняться.
- А я не стесняюсь, вот он знает.- Дух кивнул на меня. - 'Мы с Кронштата', мы - со 2-ой Тверской, а кому этого мало или не нравится - что поделаешь?
- Я, правда, не знал, что и вы - еврей, - ляпнул я.- Опять-двадцать пять. Дух хмыкнул и вдруг расхохотался неожиданньм молодым колокольчиком. И так, все хохоча, стал разливать нам чай из подгорелого дюралевого чайника.
- Знал-не знал, а сам ты кто знаешь? Чего бы ты о об этом вообще стал 'знать', если бы в тебя пальцем не тыкали, если не просвещали бы люди добрые. Добрые? Как про нацию разговор заводят - жди подляны, вот-те крест. Был у нас ротный политрук Калюжный - большой души человек. Давно уж покойный. Подойдет, бывало, обнимет за плечи, заглянет в очи и мигнет ласково: - А ты, браток, случаем не еврей? Меня раз десять пытал; надоело я и 'признался', чтоб он только отстал. - Конечно, - говорю. - Коренной еврей, по новоиерусалимскому дедушке.
Калюжный зафиксировал это в своей бухгалтерии. Так дуриком и зачислили в евреи на всю войну. Поджимали, конечно, суки. Ограничивали... Это я только позже узнал.
А насчет ранения.... Ты, к примеру, плаваешь хорошо? - обратился он к Эрику.
- Как топор, - сказал тот.
- Ну, это неважно, - продолжал Дух. - Тут интересное дело: кто плавает, просто на воду ложится, ничего не делает, а не тонет. От одного своего знания что- ли, от веры, что может плыть. Так было с амбразурой: поверил я, что могу лететь. И полетел. Какой же смысл кидать кишки на пулемет? - тож мякоть одна. Я выше полетел; зашурупил туда скатку, а сам грохнулся на бетонный уступ и зашиб себе грудь. Больше не летал, врать не буду. Веры такой больше не было.
От статьи Дух, извинившись, отказался. Чаю мы тогда попили и ушли ни с чем.
...В аэропорту я нашел зал прилета и, убедившись на табло прибытий, что московский рейс значился 'по расписанию', стал перетаптываться с ноги на ноту у барьеров в полукружной толпе встречающих. Манекенно развернув плечи, обычно парами - блондинка- брюнетка, из дверей- размахаек по самому центру авансцены вышагивали стюардессы международных линий. Они шли, цокая каблучками; их ладные чемоданчики тянулись сзади на роликах, как послушные таксы, Турок в красной феске с метелкой, усатые арабы и даже молодой черный уборщик с мусорным совком, открыв рты, даже без всяких роликов тянулись глазами вслед за этими синими птицами пока те совершенно не скрывались из вида.
Пилоты, наоборот - чаще по- одиночке старались быстро, в обход, миновать толпу ожидающих, как люди совсем посторонние в красочном спектакле интернационального аэропорта. С конторским портфелем подмышкой они имели вид утомленных служащих, торопящихся домой покушать и соснуть на диване.
За стеклянной стеной погрохатывало небо; а здесь, под высоким куполом зала, раздавались корректно приглушенные звуки небесного вестибюля; здесь все оказывались между землей и небом: хотелось летать, приземляться, говорить на всех языках, целовать на прощание остающихся на земле; небрежно посмеиваясь, вести на ужин в Манхеттен бортпроводниц, недавно отобедавших в Стокгольме. Короче, у меня, как пружина из матраса, вдруг выпрыгивало давно заржавевшее советское томление по невозможным глянцевым заграницам, начисто отсутствующее, когда живешь в Америке. Стоишь в зале прилета у небрежно болтающихся ворот и оттуда чудесньм образом возникают индусы в чалмах и савсари, колониальные офицеры в песочных мундирах, клерки лондонского Сити; за ними - татуированные золотушные хипари, деревенские бабки в ярких платках с петухами... Встречающие поднимают над головой таблички с именами людей и компаний, впиваются глазами в нескончаемый парад- алле: 'Вы с какого рейса?' Прилетевшие, в свой черед, тоже впиваются глазами в ожидающих.
Так, одна взмокшая, кого- то напряженно высматривающая в толпе косметическая синьора, судя по биркам, с испанскогорейса Иберии, вдруг мощно глянула, как- то очень интимно и даже безумно мне в самую душу, что я вмиг от нее вспотел и, когда она, отлепившись, прошла дальше, меня еще мучило чувство вины и всякие другие волнения, о которых за минуту до этого я и не подозревал. - Что, в самом деле, может такое быть - как бритвой полоснула и остался шрам, будто был жуткий роман, страсти,подозрения? И вот - разрыв! И все - за одно мгновенье. Хотелось за нею бежать, просить за что- то прощенье, горячо объясняться и все такое, но, тут раздался небесный перезвон и голос информатора сообщил, что 'произвел посадку самолет финской авиакомпании, следующий из Москвы'.
Через какое- то время пошли с нашей знакомой осанкой люди с синими ярлыками Финнэйр. Кто налегке, кто, сгибаясь под неудобно навешанной поклажей. В не по сезону тяжелых котиковых шубах прошла пара - оба низкорослые, без шеи; он - с испуганным лицом, она - в размазанной губной помаде, свистящим шопотом хлестала мужа, повторяя в пространство: - Все, все, все! Правый каблук выворачивался из- под нее наружу, отчего женщина шла, хотя и угрожая, но криво качаясь, спотыкаясь и подпрыгивая.