С этого дня время, доселе безмолвно, как черное зеркальное озеро, лежавшее у его ног, хлынуло в его сознание. Мощным потоком катилось оно мимо него. Он хотел бы, чтобы оно подхватило его и унесло с собой, к далекому часу освобождения. Но время было против него: задыхаясь, словно измученный пловец, вырывал он у него один час за другим. Он не мог больше оставаться на своем ложе. Мысль, что тот может забыть его и ему придется сгнить здесь, в этом подземелье молчания, заставляла его метаться по тесной келье. Тишина душила его. В крике он изливал камням свой гнев и жалобы, проклинал себя, и богов, и царя. Окровавленными ногтями царапал он издевавшиеся над ним скалы и бился головой о дверь, пока не падал без чувств на пол, чтобы, очнувшись, снова вскочить и, подобно бешеной крысе, метаться по келье.
За эти дни, от восемнадцатого дня поры отрешенности и до нового месяца, Вирата прошел миры отчаяния. Ему были противны еда и питье, ибо страх наполнил его тело. Ни одной мысли не мог он удержать в сознании, только губы его считали падавшие капли, чтобы дробить время, бесконечное время, на отдельные дни. И, неведомо для него, голова его поседела над стучащими висками.
На тридцатый же день раздался шум перед дверью и опять уступил место тишине. Потом прозвучали шаги, распахнулась дверь, ворвался свет, и перед погребенным во мраке предстал царь. С любовью обнял он Вирату, говоря:
— Я узнал о твоем поступке, более прекрасном, чем все когда-либо запечатленные в писаниях отцов. Как звезда заблестит он высоко над низиной нашей жизни. Выйди же, дабы свет божий озарил тебя и чтобы счастливый народ мог узреть справедливого судью!
Вирата прикрыл рукою глаза, ибо свет причинял ему боль. Как пьяный, встал он, шатаясь, и слуги должны были поддержать его. Но прежде чем выйти из ворот, он сказал:
— О царь, ты назвал меня справедливым судьей, я же знаю теперь, что всякий, творящий суд, совершает несправедливость и обременяет себя виною. Еще остались в этих глубоких подземельях люди, страдающие по моему слову, и лишь теперь понял я их страдания и знаю: ничем не смеем мы ни за что воздавать. Отпусти и тех, о царь, и отстрани народ с моего пути, ибо я стыжусь их восхвалений.
Царь подал знак, и люди оттеснили народ. Снова наступила тишина вокруг них. И сказал царь:
— На верхней ступени дворца моего сидел ты, чтобы творить суд. Ныне же, когда через познание человеческого страдания ты стал более мудрым, чем какой-либо судья, живший на земле, ты должен воссесть рядом со мной, дабы я прислушивался к твоему слову и сам стал мудрым.
Но Вирата обнял его колени, в знак просьбы.
— Освободи меня от моих обязанностей! Я не могу больше судить людей, с тех пор как я знаю, что никто не может быть судьей другого. Кара принадлежит Богу, а не людям, ибо кто вмешивается в ход судеб, тот впадает в вину. Я же хочу прожить мою жизнь без вины.
— Так будь же не судьей, а моим советником, — ответил царь, — и давай мне справедливые советы о войне и мире, налогах и оброках, дабы я не заблуждался в моих решениях.
И еще раз обнял Вирата колени царя.
— Не облекай меня властью, царь, ибо власть побуждает к действиям, а какой поступок справедлив и не вмешивается в ход судеб? Если я посоветую войну, я тем самым посею смерть, и каждое сказанное мною слово вырастает в деяние, а каждое деяние таит в себе смысл, которого я не знаю. Справедливым может быть лишь тот, кто не касается ничьей судьбы и ничьих дел, кто жйвет одиноким. Никогда я не был ближе к познанию истины, чем тогда, когда я был одинок, лишенный человеческого слова, и никогда я не был свободнее от вины. Дозволь же мне мирно жить в моем доме, без всяких других обязанностей, кроме жертвоприношений богам, дабы я остался чистым от всякой вины.
— Неохотно отпускаю я тебя, — сказал царь, — но кто смеет противоречить мудрецу и перечить воле праведника? Живи по своему желанию, и пусть будет честью для моего государства, что в его пределах живет человек, свободный от вины.
Они вышли из ворот, и царь отпустил его. Одиноко шел Вирата и вдыхал сладостный, пронизанный солнцем воздух. Легко было у него на душе, когда, свободный от всех обязанностей, он возвращался в свой дом. За ним послышалась легкая поступь босых ног, и, обернувшись, он увидел осужденного, чью муку он принял на себя. Тот поцеловал прах у его ног, боязливо согнулся и исчез. И впервые с того часа, когда он увидел застывшие глаза своего брата, улыбнулся Вирата и, радостный, вошел в свой дом.
Светлы были дни Вираты в его доме. Он пробуждался с молитвой благодарности за то, что глаза его встречают красоту неба, вместо мрака, что вокруг него краски и ароматы священной земли и ясная музыка утра. Каждый день снова, как великий дар, принимал он чудо дыхания и свободу своих членов, благоговение пробуждали в нем его собственное тело, мягкое тело жены и сильные тела сыновей. Во всем он видел присутствие могучего тысячеликого Бога, и душа его была окрылена тихой гордостью оттого, что он никогда не посягал на чужую судьбу и никогда враждебно не касался ни одного из тысяч воплощений незримого Бога. С утра до вечера читал он книги мудрости и посвящал свои дни добродетели — безмолвию созерцания, кроткому отрешению духа, делам милосердия и жертвенной молитве. Но радостен был его дух, и кротка его речь, обращенная даже к ничтожнейшему из его слуг, и домашние любили его больше, чем когда-либо. Он был другом бедных и утешителем несчастных. Молитва многих охраняла его сон, и люди не называли его больше Молнией Меча, или Источником Справедливости, но Нивой Совета. Ибо не только ближайшие соседи приходили к нему за советом, но и издалека шли к нему незнакомые люди, дабы он разрешил их спор, хотя он и не был больше судьей. И слову его подчинялись все.
И Вирата был счастлив, чувствуя, что советовать лучше, чем приказывать, и примирять лучше, нежели судить. Его жизнь представлялась ему без вины, с тех пор как он никого ни к чему не принуждал и все же воздействовал на судьбу многих людей. И со светлой душой вкушал он полдень своей жизни.
И прошли три года, и еще раз три, как один светлый день. Все более кротким становился дух Вираты, и когда к нему являлись спорщики, он уже с трудом понимал, как может быть столько беспокойства на земле и как могут люди враждовать из-за мелкого чувства собственности, когда им принадлежит вся необъятная жизнь и сладкое благоухание бытия. Он не завидовал никому, и никто не должен был завидовать ему. Как остров мира возвышался его дом среди равнины жизни, не достигаемый вихрями страстей и бурными потоками вожделений.
Однажды вечером, в конце шестого года его покоя, когда Вирата уже удалился ко сну, он вдруг услышал резкие крики и звуки ударов. Он вскочил со своего ложа и увидел, как его сыновья, бросив одного из рабов на колени, били его по спине бичом из гиппопотамовой кожи так, что брызгала кровь. Широко раскрытые от боли глаза раба встретили его взор. И он вновь узнал взор своего некогда убитого им брата. Вирата поспешно подошел, остановил сыновей и спросил, что произошло.
Из расспросов выяснилось, что раб, который должен был приносить в деревянных кадках воду из высеченного в скале колодца, уже неоднократно, ссылаясь на изнеможение от полуденного зноя,'запаздывал и не раз был за это наказан, пока, наконец, не сбежал вчера, после особенно сурового наказания. Сыновья Вираты верхом погнались за ним и настигли его уже за рекой. Веревкой они привязали его к седлу коня и, то заставляя бежать, то волоча по земле, с израненными ногами доставили домой. Здесь его подвергли еще более жестокому наказанию, в назидание ему и другим рабам, которые в трепете, с дрожащими коленями глядели на своего поверженного товарища. Вирата своим приходом прервал истязание.
Вирата взглянул на раба. Песок у его ног был пропитан кровью. Глаза несчастного были широко раскрыты, как у животного, над которым занесен нож. И в его застывшем взоре Вирата видел черный ужас, который некогда посетил его ночью.