Вечером он прощается со всеми, еще раз пристально всматривается в лицо Марго, чтобы запомнить его на всю жизнь, с тревогой подает руку Елизавете, которая тепло и крепко сжимает ее, едва бросает взгляд на Китти, на друзей, на свою сестру, — так переполнена его душа ощущением, что он любит одну, а его любит другая. Он очень бледен, и на лице какая-то новая, резкая черта, которая делает его уже непохожим на ребенка. Впервые он выглядит мужчиной.
И все же, когда лошади трогаются и он видит, как Марго равнодушно повернулась, чтобы подняться по лестнице, и как в глазах Елизаветы вдруг появляется влажный блеск и она задерживается у перил, он так глубоко и полно чувствует все пережитое, что, как ребенок, неудержимо отдается слезам.
Все удаляется замок, все меньше в облаках пыли, поднимаемой экипажем, кажется парк, все дальше уходят поля, и вот все пережитое уже позади, и остается только гнетущее воспоминание. Через два часа езды он — на ближайшей станции, а на следующее утро — в Лондоне.
Проходит несколько лет, и он уже больше не мальчик. Но первое переживание слишком живо в нем, чтобы могло когда-либо изгладиться. Марго и Елизавета обе вышли замуж, но он не хочет никогда встречаться с ними, так как воспоминания о тех часах временами обступают его с такой непреодолимой силой, что вся последующая жизнь кажется ему только сном и призраком по сравнению с действительностью этого воспоминания. Он стал одним из тех людей, для которых уже закрыты пути к любви и к женщине. Испытав некогда с такой полнотой оба ощущения — любить и быть любимым, он не станет больше искать с тоскою того, что уже однажды попало в его дрожащие, робкие руки. Он путешествовал по многим странам, — один из тех корректных, тихих англичан, которых многие считают бесчувственными, потому что они так молчаливы и взгляд их так равнодушно скользит по женским лицам и их улыбкам. Кто же подумает о том, что образы, к которым вечно прикован их взор, они носят внутри, в своей крови, образы, которые всегда горят перед ними, как неугасимая лампада перед ликом мадонны?
А теперь я уж знаю, откуда явился этот рассказ. В книге, которую я читал сегодня после обеда, лежала открытка, присланная мне другом из Канады. Это молодой англичанин, с которым я познакомился во время путешествия. Часто, долгими вечерами, беседовал я с ним, и в речах его таинственно, как отдаленные статуи, иногда оживали воспоминания о двух женщинах, которые навсегда связаны с одним моментом его юности. Давно, очень давно беседовал я с ним и забыл уже все прежние наши беседы. Но сегодня я получил открытку, в памяти снова ожили эти воспоминания, смешавшись с разными личными переживаниями, и мне казалось, что я прочел его историю в той книге, которая выскользнула у меня из рук, или же — что она приснилась мне…
Но как темно стало в комнате, и какой далекой кажешься ты мне в этом глубоком мраке! Я вижу только нежное, светлое мерцание там, где чувствую твое лицо, и я не знаю, улыбаешься ли ты или грустишь. Улыбаешься ли тому, что я изобретаю странные истории из жизни людей, которых я едва знаю, вижу в мечтах целую судьбу, которую спокойно возвращаю потом в их жизнь, в их мир? Грустишь ли ты о мальчике, который прошел мимо любви и в один час потерял навеки обетованную землю этого сладкого сна? Видишь ли, я не хотел, чтобы этот рассказ был печален и мрачен, я хотел только рассказать тебе о мальчике, которого внезапно настигла любовь, его собственная и чужая любовь. Но истории, которые рассказываются по вечерам, всегда сворачивают на легкую тропу печали. Сумерки опускают свой покров над ними, печаль вечера раскидывается над ними беззвездным небом, мрак просачивается в их кровь, и все светлые и яркие слова звучат в них так гулко и тяжело, словно исходят из самой глубины нашей жизни.
Гувернантка
Дети одни в своей комнате. Свет погашен. Их разделяет темнота, только от кроватей падает слабый белый свет. Почти не слышно их
дыхания; можно подумать, что они уснули.
— Послушай, — раздается голос двенадцатилетней девочки; тихо, почти робко, она шлет призыв во мрак.
— Что тебе? — отвечает со своей постели сестра. Она всего годом старше.
— Ты еще не спишь? Это хорошо. Я… мне хочется что-то рассказать тебе.
Молчание. Слышен лишь шорох в кровати. Сестра поднялась, она выжидающе смотрит; можно различить, как блестят ее глаза.
— Знаешь… я хотела сказать тебе… Но раньше скажи ты мне: ты ничего не замечала в нашей фрейлейн в последние дни?
Другая медлит в раздумье.
— Да, — говорит она, — но я не знаю, в чем дело. Она не так строга. Недавно я два дня подряд не приготовила урока, и она мне ничего не сказала. И потом она какая-то… не знаю, как это сказать. Я думаю, ей совсем не до нас: она все время сидит одна и не играет с нами, как прежде.
— Мне кажется, она очень грустит, но не хочет этого показать. Она и к роялю давно не подходит.
Снова молчание.
Другая напоминает:
— Ты хотела что-то рассказать.
— Да, но ты не должна никому говорить, ни маме, ни твоей подруге.
— Нет, нет! — она уже теряет терпение. — В чем дело?
— Вот что… сейчас, когда мы ложились спать, я вдруг вспомнила, что забыла сказать фрейлейн спокойной ночи. Башмаки я уже сняла, но все-таки побежала к ней в комнату, знаешь, тихонько, чтобы застать ее врасплох. Осторожно я раскрываю дверь. Сперва мне показалось, что ее нет в комнате. Свет горит, а ее не видно. И вдруг — я страшно испугалась — я слышу, кто-то плачет, и вижу, что она, одетая, лежит на постели, уткнувшись головой в подушку. Как она рыдала! Меня даже в дрожь бросило. Но она меня не заметила. И я опять тихонечко закрыла дверь. Я так дрожала, что минуту не могла с места двинуться. Еще раз через дверь до меня ясно донеслось ее рыдание, и я бегом спустилась вниз.
Они обе молчат.
— Бедная фрейлейн, — раздается тихий голос одной из них. Дрожащий звук тонет в темноте, и снова наступает тишина.
— Я хотела бы знать, отчего она плакала, — начинает младшая. — Она ведь ни с кем не ссорилась последние дни, мама тоже, наконец, оставила ее в покое со своими вечными придирками, и мы ей ничего не сделали. Отчего же она так плачет?
— Я, кажется, понимаю, — говорит старшая.
— Отчего, скажи мне, отчего?
Сестра медлит. Наконец, она говорит:
— Я думаю, она влюблена.
— Влюблена? — Младшая пожимает плечами. — Влюблена? В кого?
— Ты ничего не замечаешь?
— Не в Отто же?
— Не в него? И он в нее не влюблен? Почему же он, живя у нас уже три года, никогда не провожал нас, а последние несколько месяцев провожает каждый день? Разве он был любезен когда-нибудь со мной или с тобой, пока у нас не было фрейлейн? А теперь он весь день вертится около нас. Мы все встречаем его случайно, куда бы ни пошли вместе с фрейлейн — в Народный сад, в Городской парк, на Пратер. Ты разве этого не заметила?
Младшая испуганно прошептала:
— Да… да, я это заметила. Только я думала, что…
Голос ей изменяет. Она больше не произносит ни слова.
— Раньше я тоже так думала. Ведь мы, девочки, так глупы. Но я уже давно заметила, что мы служим только предлогом.
Теперь обе молчат. Разговор как будто закончен.
Обе погружены в свои мысли или, быть может, в сон.
И еще раз из мрака слышится беспомощный голос младшей:
— Но отчего же она плачет? Он ведь любит ее; я всегда думала: как это хорошо — быть влюбленной.
— Я не знаю, — говорит старшая сонным голосом, — я тоже думала, что это должно быть хорошо.
И еще раз, тихо и жалобно, слетают слова с губ засыпающей девочки:
— Бедная фрейлейн!
В комнате воцаряется тишина.
* * *
На другое утро они об этом больше не говорят, но обе чувствуют, что мысли их сосредоточены на одном и том же. Они избегают друг друга, но взоры их невольно встречаются, как только им удается тайком взглянуть на гувернантку. За столом они наблюдают за Отто, их кузеном, который уже годами живет у них в доме, как за чужим. Они с ним не разговаривают, но, под опущенными ресницами, глаза их искоса следят, не подаст ли он знака их фрейлейн. Они обе встревожены. Сегодня они не играют; нервы, напряженные волнующей тайной, заставляют их заниматься ненужными и безразличными вещами. Вечером одна холодно спрашивает другую, как будто это ее мало интересует: