– Ты не башкир? - спрашивали севшими от истощения голосами.

– Моя не баскир!

– Должно, вотяк али самоед.

– Ага, моя сама ест. Только давай!

– Э-ка, развеселил! Хитёр выжига. Давай ему! Кликать-то как, леший?

– Орыс. А по-русски - Сидор.

На пристани подобрали с Секлетеей снятого с парохода умирать заморыша: девочку лет приблизительно от пяти до восьми.

Тогда почти всё Зайцево повымерло. А потом пришлые стали оседать. Манили заросшие просторы.

Видать, не в радость Сидору с бабой многолюдье. От Конырева перебрались с приёмышем на Еричий полуостров, вырыли землянку. Сидор стал резать из липы ложки, посуду, переправлялся на лодке в Зайцево точить ножи, топоры. На Еричьем косил сено для мужиков, сезонами подряжался работником к Коныреву.

И не ведали в деревне, что у Сидора есть «приварок» к незавидной каждодневной пище. В тайниках, Секлетее известных, немало ценного сохранилось от отца, убитого красными...

В начале зимы двадцать четвёртого года умерла Секлетея. Ночью попросила уложить Рогнеду в баньке, вытянулась на лавке, иссохшая; под голову велела подсунуть мешок со стружками: негоже, чтобы голова умирающей была на пуховой подушке...

– Господь не оставлял тебя, Серёжа... Иду молить, чтобы и впредь не оставил. Умолю, чтоб умягчил твоё сердце, чтоб ты грехи отмаливал, не помышлял о мщении...

– Ложки режу я, Секлетея. Липой доживу.

– Не шути, Серёжа. Не иной кто - я ухожу! Нянька твоя, сестра, матерь.

Глаза сухие, колят.

– От дома твоего - осколки... узенькое оконце, а светит. Отворяй окошко в душу твою! Прими истинную веру! А наши не по тебе тут - в Америку пробирайтесь с дочкой. Денег вдосталь. И должники отцовы живут...

Сжал ладонями её изжелта-серое лицо, коснулся пальцами ямок под скулами.

– Если б не захотел с тобой с поезда сойти, давно б в Америке был. Сквозь вот эти стёклышки на меня, младенца, здешнее солнце светило. Воздвиженская церковь, где крещён, устояла. Святой мой - Сергий Радонежский.

Повлажнели глаза; в последний раз тихо заплакала.

– От людей ты отпал, но и Богу не служишь. Вымолю просветленье тебе... Господи, наставь.

Гроб с покойницей увезли на барке в Самару. Секлетея! В лихорадочные годы привела в заповеданное место, подарила покой среди Еричьей красы, тихости...

Что до людей? Живу как деревья, травы, рыбы.

Весной послал Конырев купить тройку лошадей. Издалека пригнал Сидор кобыл, молодых, диких, храпящих. Объезжал на выгоне, что протянулся до песчаного волжского берега. Дивились мужики отточенно-привычной, «природной» сноровке наездника:

– Как чует он лошадь-то!..

– Татарин!

– Да не татарин он!

– Всё одно - татарская манера... то-то и нюх!

– А руки-то, примечайте: вёрткие, что щучки! Всё-о-о знают!

Перед коллективизацией сгинул Конырев. Ложкарь, в одной рубахе, в опорках на босу ногу, по глубокому снегу прошёл в правление.

– Моя говорит, Егор - враг большой! Искать нада! К стенке ставить нада!

Был записан в колхоз как первейший, зарытый в землю бедняк, который тянется из одичалой тьмы к сознанию момента. Приволок на верёвке всё хозяйство своё: длиннобородую козу, хрипевшую от какой-то хвори. Козу поспешили прирезать: кровь из горла не била, лишь вытекла малость.

8.

Четыре дня минуло с того утра, как не уплыл в Самару. Переправил в Зайцево заготовленное сено. Ночью изрубил выкорчеванные, в три обхвата, пни, распалил костёр - как багровело вокруг! Как снопами искры уносились! Как трескуче-яростно рвалось сердце кострища!

Сегодня было облачно, вечер прохладен. Моросит; на рябой реке - лодка. Тихон с удочками. Жигулёвские горы - за сумрачно-густеющей дымкой. Небо над горами заволокли тучи, грознеют.

Присел меж деревьев у края обрывчика; на стволе тополя - змейка тонюсенькая: муравьи спешат вниз. Стрекоза на ромашке - глаза вспыхнули, отразили зарницу.

По отмели голуби бегают; метрах в ста от реки, под рыхлым откосом, костерок чадит. Мальчишки над котелком.

– Моя-твоя шастает.

– Он овраг знает, куды лоси-то уходят сдыхать. Их жрёт.

– Дед Малайкин всё хотел выследить, да помер.

– Сколь дней бабка-то проживёт?

– А Степугановы Прошка и Колька свежатину досыту...

– Так и свежатину?

– А то! Степуган жеребёнку глаза выколил, с председателем браковку написали. С печатью! Зарезали, с ветельнаром поделили...

Застрекотала сорока: от перешейка рысил всадник. Повернул на дым костра, вздыбил лошадь на краю откоса, с мальчишками заговорил.

9.

Вернувшись в землянку, застал Рогнеду у бурлящего самовара: посуду расставляет.

– Оставь только чашки. Гость к нам. В бане закройся.

Прибавил пламени в лампе; снаружи фыркнула лошадь. Откинулась дверь. Постояв, осторожно спустился крупный человек в парусиновом плаще.

– Оперативно определил ваше лежбище, Сергей Андреич!

Сняв плащ, поискал глазами - зацепил за сучок, торчащий из доски. Фуражку положил на стол, расправил чесучовый френч. Сел на чурбан.

– Экая краля шмыгнула на зады! Зря опасаетесь, Сергей Андреич. Рыжая, а я исключительно смуглокожих уважаю! У меня молодочка, с Дона, волос - вороново крыло! Даже и по ноге эдак меленько курчавится... нехорошо чего-то глядите - не по вашу я жизнь... А это, характер ваш зная, на случай, - положил перед собой наган.

– Ковш! - взгляд на кадку.

Гость, оторопело зачерпнув, протянул. Короткий взмах - квасом плеснуло в ноздри: захлебнулся. Наган - в руке Ноговицына.

– Встать! Говорить!

Вытянулся, не смея утереться.

– Да што я, господин капи... Ну, понял - верх ихний будет. Вы-то - шасть за границу, языки знаете, обхождение. Пристроитесь. А я? Своя тропка нужна...

Вытащил Руднякова. Скрой он про меня, словечко замолви - если б не в ЧК на службу, то младшим красным командиром я б стал на первый раз. А он, как вышли к ним, на меня: «Палач! В трибунал!»

К палатке трое ведут. Один - сопля. Я - споткнись, он меня невзначай штыком в локоть. Я в стон. Оборачиваюсь: «Чего калечить-то?» Бац - винтовку! Одного - пулей. Соплю и другого - штыком. И скитался же я...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: