Глава вторая

Ладожский поезд подошел к перрону Финляндского вокзала в десять часов вечера. Стояла такая темень, что, выйдя из вагона, Комаров в первую минуту не знал куда итти. Потом, когда глаза немного привыкли, он пошел вслед за немногочисленными пассажирами, прибывшими в Ленинград.

На перроне было пусто. Пыхтел паровоз, раздавались редкие негромкие голоса. Все было совсем не так, как несколько недель назад, когда тысячи людей заполняли все помещения вокзала, сидели и спали на своих вещах во всех проходах, на полу, на багажных тележках, на столах. Теперь ехать было некуда…

Комаров вышел на площадь. И здесь тоже было темно и пусто. Высился памятник Ленину, укрытый досками и мешками с песком, смутно проступали очертания домов. Город казался покинутым, и только луч прожектора, пробегавший по тучам, изредка оживлял над ним небо. Это ощущение тягостной тишины было так велико, что пассажиры неслышно и молча расходились с вокзала.

Комаров направился к Литейному мосту. До часа, назначенного генералом для явки в Смольный, оставалось много времени — поезд неожиданно пришел без задержек, и Комаров обрадовался возможности заглянуть к себе домой, на улицу Маяковского. Больше месяца ему не удавалось выбраться из штаба, и он не мог даже узнать о сыне, которого оставил у своей сестры. Жена Комарова умерла года два назад; оставшись вдовцом, он сам растил малыша. Однако, мобилизованный в армию, Комаров вынужден был поручить сестре заботу о мальчике. Может быть, Евгения уже успела эвакуироваться в Вологду?

На проспекте во многих местах валялись оборванные провода, осколки стекол, сорванные листы железа, а в одной из боковых улиц всю мостовую перегородили обломки рухнувшей четырехэтажной стены. На темном фоне неба смутно зиял огромный провал. Людей возле развалин не было, только под каждой аркой ворот, у каждого подъезда виднелись неподвижные фигуры дежурных с огромными сумками противогазов через плечо, заметными даже в темноте. Большинство карауливших сидело в удобных креслах или на стульях, вынесенных из разбитых домов или своих квартир.

Один из таких дежурных попросил у Комарова огонька, и пока человек прикуривал, капитан разглядел при свете спички большое красноватое лицо старухи с таким обилием морщин, что, казалось, даже нос ее и подбородок размечены на дольки. Старуха несколько раз затянулась и, не выпуская самокрутки изо рта, кивнула и снова уселась на какой-то причудливый стул.

Последний месяц Комаров почти не выходил из штаба, и ночная жизнь города была ему совершенно незнакома. Теперь он почувствовал, что дома стоят не пустые, что тишина и безлюдье на улицах — это признак порядка, что за темными, молчаливыми стенами находятся люди и что мерный стук метронома в репродукторах подтверждает эту организованность и настороженное безмолвие.

Дом, в котором он жил, был тоже похож на крепость, и это впечатление усилилось еще больше, когда дежурная девочка-подросток, сидевшая у ворот, придерживая противогаз, долго и недоверчиво выпытывала у него, кто он такой и зачем сюда идет.

— Комаров на фронте, — говорила она, стараясь прикрыть коротким пальто свои зябнувшие ноги. — Никого нет. И вообще теперь ночью не ходят.

Но узнав, что сам Комаров и стоит перед ней, девочка вскочила с табурета и сказала совсем по-взрослому:

— Господи, хоть один мужчина появился в доме!

В мужской шапке, с выглядывающим из-под нее пучком светлых волос, с тяжелым противогазом через плечо, длинноногая, худенькая, она стояла в дверях и ждала, пока Комаров поднимется на площадку. Потом вдруг весело, по-мальчишески свистнула и вернулась на свое место.

Светя электрическим фонарем, Комаров добрался до четвертого этажа и, открыв дверь ключом, вошел в квартиру. Здесь тоже было пусто — жильцы уехали, по коридору через разбитое окно гулял ветер, хрустели под ногами осколки стекла. Как видно, недалеко упала бомба, и взрывной волной повредило окно. Но в его комнате стекла уцелели, и все осталось таким же, как и месяц назад.

Не снимая шинели, Комаров присел к письменному столу, зажег лампу, вытер запылившуюся фотографию сына, потрогал папки с чертежами и рукописями незаконченной диссертации. В углу на этажерке стояла модель придуманного им особого моста в горных ущельях. Тонкие прутики, выстроганные его руками, напоминали ажурную башню. На этажерке валялись куски пород, тунгусский деревянный бог, похожий на корень жень-шеня, берестяной туес, кусок бивня мамонта, узбекский сосуд, пучки гималайских трав. Рядом лежал пожелтевший снимок участников одной из экспедиций, на котором был изображен и сам Комаров, высокий, загорелый, со смущенным лицом и выгоревшим чубом. Это было совсем недавно.

Он вдруг почувствовал, как многое стало прошлым. Не было даже ощущения разлуки, какое он испытывал еще недавно, сожаления об утраченной привычной жизни. Война создавала свою жизнь и быт. Было легче от мысли, что близкие не испытают ее ужасов.

Он встал, прошелся по комнате, поправил полог на пустой кровати сына. Хорошо, что он уговорил сестру во-время увезти отсюда Борю. Теперь, надо полагать, они далеко и в безопасности.

Когда он уходил как командир запаса на фронт, директор исследовательского института — пожилой, нервный, малоразговорчивый человек — сказал ему неожиданно грустно и тихо:

— Большие испытания ждут вас, Николай Петрович. Германия — трудный противник… А мы всё же до сих пор любили, грешным делом, хвастнуть… Побьем мы, конечно, немца, побьем, только не шапками, а великим мужеством и выдержкой… Вы были хороший инженер, станьте и хорошим командиром, учитесь, воюйте и учитесь. Для этого у вас будет очень много времени…

Комаров тогда был очень возмущен. Война только начиналась, первые неудачи, думалось ему, не шли в расчет, и слова директора казались упадочническими. Он так и сказал и вышел из кабинета, едва попрощавшись.

На столе стояло складное зеркало для бритья. Комаров вытер его рукавом шинели, некоторое время разглядывал себя в потускневшем стеклянном прямоугольнике. Серое, со впалыми щеками лицо, шрам над левой бровью, отросшие, как у школьника, волосы ежиком, опоясанные следом околыша редко снимаемой фуражки, упрямые широкие губы… Он поморщился и встал. Если отпустить бороду, никто не скажет, что ему всего тридцать два года.

Открыв ящик стола, он взял оттуда несколько коробков со спичками, припасенные еще в начале войны, достал из шкафа чистое полотенце. Все это запихнул в сумку противогаза и собрался уже погасить свет, как вдруг на улице сперва хрипло, а затем пронзительно завыла сирена.

— Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… — донесся голос из репродуктора, и почти сразу же захлопали зенитки.

Комаров повернул выключатель, запер дверь и, не торопясь, вышел на лестницу. Сидеть в квартире или в бомбоубежище во время налетов он не мог, всегда тянуло на улицу, под открытое небо. Там, по крайней мере, хоть что-нибудь было видно, можно двигаться, не было угнетающего сознания беспомощности, покорности судьбе. А главное — не было вокруг томительного ожидания, вынужденного бездействия сотен людей, загнанных в подвалы, под арки и в другие убежища.

Летом во время первых тревог люди разбегались по щелям, вырытым в каждом скверике, в садах, на бульварах, скоплялись под деревьями, словно укрываясь от дождя. Тревоги тогда были в новинку и непродолжительны, стояли погожие дни, и посидеть на траве или под кустом не казалось утомительным. Он сам не один раз лежал на Марсовом поле, наблюдая с сотнями людей, высаженных из трамваев и автобусов, за воздушными боями в высоком небе, за клубочками зенитных разрывов, белыми оспинами усеявшими небесную голубизну. Тогда еще ездили со всех концов города в район Московского вокзала глядеть на первый поврежденный бомбой дом.

Выйдя на лестницу, Комаров услышал хлопанье дверей, шаги, детский плач; кое-где светили фонариком. Время от времени раздавались голоса. Говорили негромко, мало, как видно, давно уже ко всему привыкли, и спускаться в бомбоубежище стало обыденным занятием. Только нервная торопливость выдавала напряжение. Комаров хотел пробраться на улицу, но на площадке второго этажа ему пришлось остановиться. Высокая старуха, загородив дорогу, тащила по ступенькам какие-то свертки, стулья, а позади маленькая, светловолосая женщина несла спящего ребенка. Женщина прижала свою ношу к животу и груди, ей было тяжело и неудобно, фонарик в ее руке дрыгал, светил куда-то в сторону.

— Мама, скорей. Скорее же, мама… — торопила она старуху, и голос у нее был испуганный, детский.

Комаров порывисто взял из рук маленькой женщины подушку с ребенком, сунул ей в руки свой большой электрический фонарь, ногой отодвинул застрявший на повороте стул.

— Светите, — сказал он. — Я донесу.

Они спустились, наконец, в бомбоубежище — обыкновенный подвал, в котором до войны жил дворник. Здесь сохранились плита с лежанкой, остов большущей деревянной кровати. На ней сидели несколько старух и о чем-то спорили. По углам и на лежанке расположились еще человек пятнадцать. Какой-то старик сидел в шезлонге — как видно, место освоил давно — и читал рукопись. В подвале горела только одна лампочка, было темновато, и старик приспособил к своему креслу керосиновую коптилку на длинном железном пруте.

Комаров оглянулся, стараясь найти знакомых, чтобы спросить о письмах, но из прежних жильцов дома никого не заметил. Большинство эвакуировалось, многие ушли на фронт, многие — на предприятия. Только тут, в подвале, он узнал женщину, которой помог нести ребенка, вспомнил и старуху. Они жили лет пять назад недалеко от его квартиры, и маленькая женщина тогда была просто светлокосой студенткой, бегавшей по лестнице в коротком платье. Теперь она казалась постаревшей лет на двадцать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: