Мне самому старшему из братьев было пятнадцать, и я уже второй год работал на колхозной ферме, когда родителей увольняли в очередной раз. Школу передавали без отца. Он уехал подыскивать хату, в которую мы должны были переселиться.

Сад гнулся от зреющего абрикоса, и, чтобы не ломались ветки, их приходилось подпирать. Комиссия, обмыв передачу школы, легла спать в учительской, а новый директор устроился в саду. Под грушей у отца стояла кровать, где он любил отдыхать. Теперь там расположился самый лютый враг нашей семьи. И я решил его убить. Такой же лунной ночью стоял я с железным шкворнем у спящего Страдовского и не осмеливался ударить. Я часто помогал скотникам из нашей фермы забивать коров и телят, хорошо знал, куда и как бить.

Главное, на меня не подумали бы. В те годы по селам орудовали цыгане, которые обрывали черешни, сливы, абрикос и вывозили на базар в Сталино. Говорили, что они убили сторожа в колхозном саду. Осталось только размахнуться и ударить, а я не смог. Через два дня возвратился отец, и мы, погрузив на арбу все добро, отправились в хутор Красный, где ни магазина, ни клуба, и до остановки пригородного поезда восемь километров бездорожья…

Может это рок? Моего деда дважды сгоняли с обласканной им земли, отца выживали из его садов, теперь выпинали меня. Если не прервать эту цепочку, такая же участь ожидает моего сына, а может пойдет и дальше. Я должен сделать все сам. Будь я решительнее, у сестер и братьев судьба сложилась бы иначе, да и отец жил бы до сих пор. Может в этот раз я, в какой-то мере, рассчитаюсь и за него…

Тышкевича я поймаю, как обезьяну, на орехи — на его жадность. Не зря же несу в рюкзаке соболя. В джунглях, если нужно поймать обезьяну, ставят на ее пути кувшин с орехами. У кувшина узкое горло и сам довольно тяжелый. Обезьяна запустит лапу в кувшин, схватит горсть орехов, а вытащить не получается. Разжать же кулак и высыпать орехи не дает жадность. Так ее возле кувшина за шкирку и хватают.

…До избушки часа четыре ходу. Таиться с лыжней нечего. Заметив спускающийся с сопки след, Тышкевич подумает на оленеводов или вообще кого угодно, только не на меня.

Какое-то время иду по склону сопки, наконец, там, где сопка прижимается к Ханрачану, спускаюсь на накатанную Тышкевичем лыжню.

Пока шел по склону, все мысли были о маме с отцом, Зосе Сергеевне, старике из Аринкиды. Порой накатывала такая обреченность, что хотелось плакать, потом вдруг приходили светлые мысли, и я даже нравился самому себе. Почему-то хотелось, чтобы в эти минуты меня видела Зося Сергеевна. Наконец-то я пришел рассчитаться с тем, кто пнул меня и готов «допинать до параши». Сейчас он в моей власти и я волен выбирать, как наказать за обиду, с которой живу с той памятной ночи, когда меня выставили из Ханрачана… Как пришел нахрапом, так и уйдет. Даже Наташка-дурочка не поставит букетик бумажных цветов.

Все складывалось, как нельзя лучше. По дороге к Ханрачану не встретил ни одной живой души. Вчера отоспался в старом зимовье. По всему видно, в нем не было людей с самой осени. Так что о моем появлении здесь, не узнает никто, и можно приступать к выполнению задуманного.

Но стоило увидеть проложенную Тышкевичем лыжню, как вдруг захотелось развернуть лыжи и возвратиться на Аринкиду. Желание было таким сильным, что сжалось сердце, а в висках застучали молоточки. Тут же пересилил себя и заскользил в сторону верхней избушки. Вот тогда-то я окончательно уверился, что поймаю Тышкевича в ловушку, и пришел в испуг от этой уверенности. В то же время где-то под сердцем теплым комочком шевельнулось так мне необходимое: выполню все, что должен был давно сделать, и в моей жизни останется только хорошее и спокойное…

Так бывает, когда еще издали заметишь поймавшуюся в настороженный тобою капкан чернобурку. Ты ужасно рад, что наконец-то попался дорогой и редкий зверь, но вместе с тем накатывает тоска, потому что сейчас придется лишать его жизни. Пойманная в капкан чернобурка никогда не вырывается и даже не подает голоса. Просто сидит, словно Полкан у конуры, смотрит и…ждет смерти. Можешь погладить ее, можешь почесать за ухом — не шелохнется. То ли у нее шок, то ли понимает, что вырываться не имеет смысла. А может, и вправду надеется, что появившийся на тропе человек выручит ее лапу из стальных тисков.

Понятно, весь день, после того, как убьешь эту лисицу, настроение самое поганое. Но нет да нет, все это простреливается искорками большой радости — как же — добыл чернобурку! А на второй день, когда повесишь на лиственничные ветки связанные попарно мягкие лисьи лапки, там же пристроишь глазами на восход солнца голову этого зверя, да еще оставишь рядом кусочек мяса куропатки, все огорчения уходят прочь. В душе уже не искорки радости, а настоящий гимн Победы. Ведь охотников, добывших чернобурку, можно пересчитать по пальцам, а у тебя третья! Не нужно лишь слишком явно высказывать свои восторги. Пусть душа убитой лисицы, погуляв на оставленных на лиственничной ветке лапах, переселится в новую лису или другого зверя. Так учил меня гольд Кеша.

Конечно, тамошнюю тайгу охраняют гольдские духи, но, по-видимому, здешние от них не очень отличаются…

Стоило спуститься в долину, как сразу все внимание тайге, шалашикам, следам на снегу. Это давно впиталось в меня, и я над ним не властен.

То ли Мягкоход успел показать Тышкевичу все мое хозяйство, то ли он разведал сам, но поселенец не пропустил ни одного моего самолова. Меня же, если честно, расстраивало не это, а слишком большие куски лосятины, оставленные на приманку. Я-то делил каждую рыбку, каждый кусочек утки едва ли не на граммы, а у поселенца этого добра словно в мясном магазине. Никак не пойму, зачем он рубил мясо вместе со шкурой. Или на такую приманку зверь идет охотнее?

В некоторых шалашиках на приманку брошены кедровки, в одном алеет плешиной дятел желна. Кедровка очень любопытна и сама попадается в капкан, а вот дятел желна облетает самоловы стороной. Не иначе, Тышкевич подстрелил его специально.

А вот и первая добыча. Горностай. Довольно крупный кот в искрящейся под лунным светом шубке и со смолисто-черной метелкой хвоста. Дальше в самолове белка, потом снова горностай и, наконец, соболь. Вернее, соболюшка. Небольшая рыжая кошечка лежит, свернувшись калачиком, словно обыкновенная домашняя киска у печки. Наружу выставлена только попавшаяся в капкан передняя лапка. Перед тем, как окончательно застыть, она долго металась, сбив с шалашика снег и до белизны обкусав ветки.

Я ничего не трогаю, хотя по правилам нужно повесить добычу вместе с капканом на ближнее дерево. На снегу соболюшку обстригут мыши. Но следом за мною должен пройти Тышкевич, к чему вызывать подозрение?

Опять в шалашике на приманку оставлена кедровка, а в следующем, вместе с куском лосятины, чернеет ворон! Стараясь не потревожить капканы, достаю тяжелую птицу и, присвечивая фонариком, осматриваю со всех сторон. Голова ворона в крови, нижняя половина клюва срублена дробью. Во, поселенец! Кто же стреляет в эту птицу? Когда гольду Кеше совершенно случайно попал в ловушку ворон, я думал, он от переживаний сойдет с ума. В Гарманде живет старик, который после того, как выстрелил в ворона, ослеп на всю жизнь. Даже говорить об этой птице плохо — большой грех, а он — из ружья! Да еще и положил на приманку!

С вороном в руках прохожу по путику с полкилометра и спускаюсь к Ханрачану. Здесь под обрывом лежат две сухие лиственницы, возле которых я всегда устраивал привал. Пришло время отдохнуть, напиться чаю, к тому же нужно что-то делать с вороном. Лучше всего его сжечь. Огонь для этого должен быть чистым — от солнца или хотя бы огнива. Но ни того, ни другого у меня нет, и придется поступить так, как это сделал Кеша. Сначала разведу обыкновенный костер, потом от него зажгу тот костер, на котором буду сжигать ворона.

Возился бы я с подстреленным вороном при других обстоятельствах — не знаю, но сегодня я, как никогда, суеверен. Мне больше всего в жизни сейчас нужна удача. Хотя, если откровенно, я всегда относился к ворону с куда большим почтением, чем другим птицам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: