Стаут Рекс
Учебная стрельба
Рекс Стаут
УЧЕБНАЯ СТРЕЛЬБА
Человек лежал на койке возле окна в одной из палат французского военного госпиталя в Тулоне. Доктора Дюмэна, устроившего мне экскурсию по этажам, позвали в соседнюю палату - к пациенту, у которого начался бред, но перед тем, как уйти, он успел сказать мне, что человека зовут Бонно и что два дня назад тот выстрелил себе в грудь в казарме форта.
Я ринулся было за доктором, решив воспользоваться случаем и улизнуть на сегодня госпитальных сцен с меня было довольно, - но, уже перешагивая через порог, услышал за спиной хриплый дрожащий голос:
- Monsieur...
Я нерешительно остановился. Человек на койке у окна повернул голову в мою сторону и смотрел на меня глазами, в которых читалось острое, невыносимое страдание.
Очертания тела под белой простыней, свесившаяся на пол рука, голые массивные плечи свидетельствовали о том, что передо мной крупный мускулистый парень. Его шею и верхнюю часть груди скрывали бинты. Но эти детали всплыли в моем сознании гораздо позже. В тот же момент все мое внимание было приковано к глазам, пламеневшим агонией, словно два уголька, и я подумал тогда, что никакая физическая боль не может стать причиной такой пронзительной муки.
Пока я стоял так, разглядывая его, мощная загорелая рука шевельнулась.
- Monsieur, sil vous plait... {Месье, прошу вас... (фр.)} - прошептал раненый.
Я подошел к койке:
- Принести вам стакан воды?
Он покачал головой:
- Нет, я не испытываю жажды, месье... только здесь... - он положил ладонь на грудь, - жажда смерти. - Его глаза блеснули. - Месье англичанин?
- Нет, американец, военный корреспондент. Я могу вам чем-нибудь...
- Это еще лучше, - перебил он. - Месье, сделайте мне одолжение... Здесь не к кому больше обратиться - они все французы и только посмеются надо мной из презрения.
- Но вы же сами француз, - заметил я, совершенно сбитый с толку.
- Нет! - выкрикнул он с неожиданной горячностью, но, искоса взглянув на троих пациентов в другом конце палаты, тут же понизил голос до лихорадочного шепота и повторил: - Нет. Даже если так, то прежде всего я Бонно. Вы поймете, когда я все расскажу вам - я должен вам рассказать. Я должен рассказать кому-нибудь. Это длинная история, а доктор может скоро вернуться. Вы выслушаете меня, месье?
Я кивнул - мне и правда стало любопытно. Вот так я и узнал историю Жозефа Бонно.
Прежде чем поведать ее вам, хочу сказать, что она станет достоянием общественности с полного и добровольного согласия его старухи матери, которую я повидал через неделю после той встречи в госпитале - Бонно сам дал мне ее адрес в Париже. И еще: я действительно не вижу в этой истории ничего позорного ни для него, ни для кого-либо другого.
Постараюсь передать этот рассказ его же собственными словами, но, если вы хотите понять, до какой степени он поразил меня самого, вы должны держать в памяти голые стены тоскливой госпитальной палаты, белые простыни и бинты, большие загорелые руки, лихорадочно сжимающие край одеяла, блестящие глаза, наполненные страданием. И голос - низкий и хриплый, срывающийся от волнения. Когда рассказчик замолкает, чтобы прочистить горло, черты его лица искажаются от боли в груди, изуродованной раной, которую он нанес себе сам.
Но он мужественно продержался до конца, и я, помнится, ни разу не прервал его.
- Я родился в Эльзасе, - начал Бонно, - в городке под названием Кольмар, что в пятнадцати милях от французской границы. Мы оба там родились - мой брат Теодор и я. Он был на шесть лет младше.
Едва Теодору исполнилось десять месяцев, умер наш отец - он был плотником, я плохо его помню, - и матери ничего не оставалось, как наняться на работу.
Ни силой, ни здоровьем она похвастаться не могла. Ей туго приходилось в те времена.
И вот, когда ее немецкие друзья, которые всегда были к нам очень добры, решили вернуться во Франкфурт и предложили взять с собой Теодора, пообещав заботиться о нем как о родном сыне, мать согласилась. Ему тогда было чуть больше годика.
Вскоре после того мы с ней отправились в Париж - на своих двоих. Там дела пошли лучше, мать даже ухитрилась скопить небольшую сумму и определить меня в школу - как бы она ни старалась, ей никогда не удалось бы сделать то же самое и для Теодора.
Наконец я достаточно подрос, тоже стал зарабатывать. Но я всегда ненавидел Париж и так и не смог выбиться там в люди.
Однажды мы с матерью съездили в Германию - оказалось, что Теодор учится в университете. Мы убедились, что он счастлив и вполне обеспечен, и даже не пытались уговорить его вернуться вместе с нами. Забавно, до чего же хорошо я его запомнил! Это был отличный парень, я гордился им. А еще мне казалось странным, что мой родной брат говорит с немецким акцентом.
Вроде бы это было в 1909 году, когда Теодор приехал в Париж... В смысле в последний раз - до того он часто у нас бывал. Мне тогда стукнуло двадцать девять.
О своей работе он не слишком распространялся - сказал только, что по поручению германского правительства проводит какое-то научное исследование. Я в таких вещах ничего не смыслю и с расспросами к нему не приставал. Он прожил во Франции два года, до августа 1911-го.
Однажды я нашел в его комнате целую охапку карт и планов Парижа - с названиями пригородов и подъездных дорог, но голову себе забивать не стал. Честно говоря, я и не знал, для кого они могли представлять интерес в то время.
Те два года были самыми счастливыми для нас троих. Теодор обожал мать, я в ней души не чаял. Так забавно было наблюдать, как он смешит ее, заставляя хохотать до слез. Наверное, ни один мужчина еще не любил другого так сильно, как я - своего брата. В тот день, когда он покидал Париж, мы с матерью провожали его на вокзал, и я вроде бы тоже не удержался и всплакнул.
В 1911-м, сразу после того как Теодор вернулся в Германию, я завербовался в армию.
Наконец-то нашлось занятие мне по душе. Правда, платили не так уж много, но достаточно для того, чтобы матери не нужно было больше работать, да и у меня оставалась кое-какая мелочишка. Теодор тоже посылал ей деньги.
Через полгода службы меня наградили за меткую стрельбу из артиллерийских орудий, еще через год произвели в капралы и отправили в Булонь. В апреле 1913-го я перевелся в Тулон и на первых же учениях опять дострелялся до первого места в списке.
Вот как это было, месье: они поставили на якорь небольшую флотилию из лодок с низкими грязно-серыми парусами, размером с торпедный катер каждая, а орудия пристроили на берегу. Я выбил десять из десяти с расстояния в пять километров.
За это меня произвели в сержанты и назначили командиром 3-й батареи во втором ярусе главной линии береговых укреплений. Ее видно из этого окна вон там, где флаг, справа от центрального траверса {заградительное сооружение, защищающее солдат от пуль и осколков снарядов}.
Так что я неплохо устроился: получал полторы сотни франков в месяц и собирался сдавать экзамены на старшего канонира - должность, о которой давно мечтал.
Этим летом - в июле это было, три месяца назад - я собирался послать кого-нибудь в Париж за матерью, хотел перевезти ее поближе к себе, в Тулон. Она, как и я, терпеть не могла Париж.
Но тут началась война, и я отказался от этой затеи.
Через пару дней после объявления войны почти половину гарнизона нашего форта перебросили в полевые дивизии и отправили на фронт. Мы все хотели быть на месте этих ребят, но кому-то ведь надо было остаться...
Дел у нас было по горло. Полковник каждый божий день устраивал учебные стрельбы и повсюду выставлял удвоенные караулы, так что нам едва хватало времени на еду и сон.
Но никто не жаловался. Разговоры шли только о том, как бы половчее нам одолеть Германию. Я заразился всеобщим лихорадочным нетерпением и каждое утро просыпался с надеждой, что сегодня меня вызовут и откомандируют на фронт. Я знал, что считаюсь лучшим канониром во всем батальоне, и не мог взять в толк, почему меня до сих пор держат в тылу. Думал, что мне просто не повезло.