Возле постели горела лампа. Окна были закрыты, воздух сперт, комнатка казалась воплощением мещанского уюта – и, о приятный сюрприз! – здесь была Рута, фройляйн Рута из Берлина, она лежала на неразобранной постели в пижаме со спущенными штанами, держа в одной руке иллюстрированный журнал (цветное изображение обнаженной натуры на обложке), а другую запустив всей пятерней, всеми пятью пальчиками, похожими на червячков, в свои жаркие недра. Она пребывала в чертогах своего либидо, где была воистину королевой, а пять ее пальчиков были лордами, наперебой спешащими услужить ей.
Мы не произнесли ни слова. Ее лицо, казалось, было готово распасться на два: лицо королевы, уверенной и всевластной в своих прихотях, и лицо девочки, застигнутой за непристойным занятием. Я раздевался спокойно и методично, стараясь не мять одежду. И атмосфера в комнате, такая удушающая в момент моего появления, стала понемногу разрежаться. Служанка положила журнал и протянула мне руку ладонью вниз, пальцы у нее были длинные и тонкие с легкой кривизной, подобной двойному луку; кривизна ее пальцев, ее губ, изгиб ее бедер были как бы частью того косого, яркого и горячечного излучения, которое от нее исходило, и в порыве неожиданной дерзости, словно именно дерзость была ее профессиональным качеством, ведь именно дерзость и привела меня к ней, она протянула и вторую руку (всех своих лордов) и поднесла ее к моему лицу, требуя поцелуя. Я повиновался, вдохнув весь набор разгоряченной секреции, полный цветов, полный запахов земли и некоего намека на хитрую мышь, крадущуюся по саду с кусочком рыбы в зубах. Моя босая нога сошла с ковра, и все мои пять пальцев оказались там, где только что была ее рука, выдавливая из нее влажную пряную премудрость всевозможных хитростей и уловок земной жизни. Она издала громкий носовой вопль кошки, которую отрывают от игры, я что-то похитил у нее, и она готова была дать мне отпор, но выражение моего лица – был способен сейчас убить ее, не моргнув глазом, мысль о том, что я сейчас способен убить кого угодно, вселяла в меня некое душевное равновесие – и мой взгляд погасили сопротивление в ее глазах. Она покачала головой и предалась моим пальцам, шевелящимся во влажной тьме с радостью змей, пересекших безводную пустыню. Мною двигало новое чувство, некая мудрость рук: я ощущал, где ее плоть оживает под моими пальцами, а где остается мертвой, мои пальцы играли на грани между жизнью и смертью, своими прикосновениями пробуждая ее. Впервые в жизни я почувствовал себя здоровенным котярой и припал к ней с нежной ненавистью, разгоравшейся небольшим костерком на хворосте моих вожделений. Прошло не менее пяти минут прежде, чем я решился поцеловать ее, но потом схватил губами ее губы, царапая их зубами, и наши лица столкнулись тем движением, каким вратарь рукой в перчатке ловит мяч. У нее был рот подлинной виртуозки, губы тонкие и живые, чуть кусачие и лихорадочные, легкий лесной ветерок, который вдохнул в меня обещания, да, эти губы говорили о том, в какие странствия им случалось пускаться и в какие они готовы пуститься сейчас, нечто жаркое и подлое, и жаждущее вступить на нижнюю тропу исходило от ее плоского живота и обманчивых грудок, которые вырывались из моих пальцев, пока мне не удалось совладать с ними, и в обоих уголках ее рта было по крошечной ямочке, в которые хотелось вцепиться зубами. Да, она была лакомым кусочком. И видения перетекали из ее мозга в мой: розовато-золотистые фотографии из журнала, и ее тонкие губы трепетали теперь на моих, тепло ее тела было розовым, и ее рот стремился соскользнуть вниз. Я откинулся на спину и предоставил ей делать то, что она хотела. У нее был настоящий талант. Я очутился в сладчайшем сне ночных клубов Берлина с их телефончиками и сумасшедшими шоу, их надувательствами и выкрутасами, она прочла мне своим язычком небольшую лекцию о сексуальных нравах немцев, французов, англичан (последнее – довольно болезненно), итальянцев, испанцев, наверняка у нее был один, а то и парочка арабов. Все привкусы и ароматы слились в единый мощный запах, победительно приказывающий нам приступить. Я был близок к тому, чтобы разгрузить трюмы, но не хотел, чтобы это кончалось, только не это, только не сейчас, ее жадность заражала меня, мне хотелось продолжать и продолжать, и я отпрянул и опрокинул ее на спину.
Но тут внезапно, как арест на улице, у нее вырвался тонкий пронзительный запах (запах, который говорил о скалах и об испарине на камнях в жалких европейских аллеях). Она была голодна, голодна, как одинокая крыса, и это могло бы польстить мне, не будь в тесном колодце ее запаха чего-то ядовитого, сильного, упрямого и сугубо интимного, это был запах, который можно извести, лишь даря меха и драгоценности, она стоила денег, эта девица, она умела зарабатывать деньги, она была воплощением денег, нечто столь же неприлично роскошное, как банкетное блюдо черной икры, поставленное на стодолларовые банкноты, требовалось для того, чтобы облагородить этот запах и превратить его в аромат зимних садов из Дебориного мира и Дебориного окружения. Мне захотелось вынырнуть из моря и вкопаться в землю, врыться в нее, как экскаватор, в этом бочонке томилось лукавое, хорошо припрятанное зло, и я знал, где оно. Но она воспротивилась, заговорила в первый раз, мешая английские слова с немецкими: «Не сюда! Сюда нельзя!»
Но я уже проник на дюйм куда было нельзя. Ядовитая ненависть, детальное знание мира нищеты, опыт городской крысы вырвались из нее, влились в меня и умерили мой пыл. Теперь я смог продвинуться чуть дальше. Что и сделал. Ее второе сокровище (чреватое деторождением) было приготовлено для меня, и я ворвался туда, уповая на ответный восторг и биение крыльев в чаще, но она оставалась вялой, ее пещера говорила о холодных ядовитых газах, плывущих из утробы, о складе разочарований. И я вернулся туда, где начал, ввязавшись в отчаянный бой за каждый дюйм, за каждые мучительные четверть дюйма, я вцепился в ее крашеные рыжие волосы, судорожно дергая их, и почувствовал, как боль у нее в голове ломает, точно ломом, все ее тело и захлопывает ловушку, и я оказался внутри, а дальше уже было просто. Что за нежным запахом она меня одарила – не амбициозным упрямством и маниакальной решимостью справиться со всем на свете самой, нет, этот запах был нежен, как плоть, хотя и не вполне чист, немного лжив и полон страха, но юн, как дитя в перепачканных штанишках. «Ты нацистка», – шепнул я ей, сам не знаю почему.
– Ja[3], – она покачала головой. – Нет. Нет Да, еще, да!
Было на редкость приятно вкапываться в нацистку, несмотря ни на что в этом было нечто чистое – мне казалось, будто я скольжу в чистом воздухе над лютеровыми тайнами, а она была вольна и раскована, крайне вольна и очень раскована, будто этим велела ей заниматься сама природа; дух наиценнейших даров Дьявола вошел в меня: лживость, коварство, скаредность, вкрадчивость, склонность к лукавому владычеству. Я чувствовал себя грешником, великим грешником. И как грешник, возвращающийся в лоно церкви, я переплыл от этого берега наслаждений к ее заброшенным складам, ее пустой утробе. Но сейчас в ней уже что-то проснулось. Ленивые стены сомкнулись, – закрыв глаза, я видел один-единственный цветок в саду, и вся ее способность любить была заключена в этом цветке. Все тем же грешником я выскользнул из церкви и погрузился туда, где наградою было пиратское золото.
Так я и продолжал, минута здесь, минута там, налет во владения Сатаны и паломничество к Господу. Я был вроде гончей, отбившейся от своры и гоняющей лису в одиночку, меня пьянило мое занятие, она предавалась мне, как никакая другая, ей не нужно было ничего, только слиться с моим желанием, ее лицо, подвижное, насмешливое, знающее что почем, берлинское лицо словно отделилось от нее и расплылось, купаясь в наслаждении, жадная самка со вкусом к силе в глазах, – присущая каждой женщине уверенность, что мир принадлежит именно ей, – а я меж тем опять проходил эти решающие несколько дюймов от конца до начала, я опять был там, где зачинают детей, и выражение легкого ужаса появилось у нее на лице, как у испуганной девятилетней грешницы, страшащейся наказания и внушающей себе, что она ни в чем не виновата.
3
Да (нем.)