— С вечера тарахтели мотоциклами.
— Сколько их было? — поинтересовался Головачев.
— А кто их знает... гоняли по улице,— ответила она и ушла куда-то за молоком. Принесла горшок, не спеша расставила чашки, потом пошла в чулан за хлебом.
— На черта мы сюда забрели? — вдруг громко проговорил Терентий.
Лейтенант наспех выпил молоко и, велев Терентию взять принесенный женщиной хлеб, сказал:
— Пошли. Спасибо, хозяйка.
— Чем богаты,— ответила она, не поднимаясь со скамьи.
Улица встретила нас еще более яростным лаем собак и густой темнотой.
— Где они, черти? — остановившись посреди улицы, проговорил Головачев и тихонько свистнул.
Послышался ответный свист. Через минуту из темноты вышли сержант со штурманом Алексеем и Чугунов с Бахманом.
— Все. Кончай,— приказал командир.
— Обуви-то еще нет, товарищ лейтенант,— бросил Семенов и, не дойдя до нас шага три, остановился. Сбоку от него темнели фигуры Миши Чугунова и Бахмана. Отдельно стоял Алексей, и я слышал, как он негромко молвил:
— А я и молочка выпить не успел...
— Все, говорю, все! — резко произнес лейтенант. И тут раздался леденящий душу выкрик:
— Рус! Бандит! Рук верх!
Крик заглушил близкий металлический грохот пулемета и треск автоматов. Свет трассирующих пуль ослепил глаза. Шарахнувшись к сараю, я услышал, как под чьими-то телами затрещали колья плетня, и увидел взметнувшиеся над изгородью фигуры Семенова и Головачева. Я тоже рванулся было за ними, но куда было мне с одной-то рукой! Сбоку от плетня, с крыши небольшого сарая, полого, до самой земли, свисали уложенные на жерди снопы — к ним-то я и кинулся, надеясь, что они помогут мне перелезть через плетень. Ухватившись рукой, я почувствовал, как незакрепленные жерди раздвинулись, провалился и упал на что-то влажное. В нос ударил знакомый запах вяленых листьев табака, и я понял, что лежу в сушилке, где на бревнах были положены жердочки и на них разостланы стебли недавно срезанного самосада. Я втиснулся между жердями и стал зарываться в большие табачные стебли с чуть вялыми листьями.
А во дворе уже повизгивала динамка ручного фонаря и совсем близко раздался голос фашиста:
— Лямпа, хосяйка! Шнель! Лямпа!
В сердце отдается стук солдатских сапог о крылечные ступеньки, бухающе хлопает дверь, мерзко продолжает визжать динамка, слышится голос на русском языке:
— Господин гауптман, здесь двое убитых и один раненый партизан!
— О-о-о!
Вслед за этим возгласом слышна матерщина на исковерканном русском языке, тупой удар, стон и голос Чугунова:
— Сволочь! Гадина!
В нескольких шагах от сарая, где я лежал под табачными листьями, происходило нечто чудовищное. Мне казалось, что шныряющие во дворе и на улице фашисты, с фонарями, с зажженной лампой, слышат, как бурно, неистово бьется мое сердце. Мысль работает лихорадочно, опаленно: «Стоит одному из фашистов посветить фонарем или лампой, и я буду готов...»
— Остальные пежаль окород! — Этот голос раздается совсем рядом, прямо у входа в сушилку. А чуть дальше, во дворе кто-то требовательно произносит: «Найти подводу!»
Вскоре сквозь скрип колес я различил стон Чугунова, надсадный крик:
— Отвязывайт беляя лёшадь!
Это о моем буланке. И опять мерзкий, презрительный голос:
— Барахло какое-то привьючено...
И вот затихает дробный стук копыт, скрип тележный... А за стеной мерно жует и протяжно вздыхает корова.
Ночь. Тишина зловещая, скорбная. Лежу и даже боюсь пошевелиться на табачных шуршащих листьях. Решаю лежать до тех пор, пока не буду убежден, что за огородом и на поле нет засады. Мозг мой разгорячен, подхлестнутое страхом воображение настолько преувеличено, что под каждым плетнем и забором, под снопом ржаным, в каждой борозде и канавке чудится засада. Лежать стало невтерпеж: когда падал между жердями, разбередил руку, повязка увлажнилась, усиливалась боль, и все тело стало неметь от неудобного положения. А как хочется поскорее покинуть это ужасное место! Поднимаюсь, осторожно выглядываю из-под снопа, прислушиваюсь. Выходить на улицу опасаюсь. Судорожно впитываю всем телом темную, стылую тишину. Наконец, крадучись вдоль плетня, прошмыгиваю в огород. Разглядев сбитую из колышков калитку, нащупываю крючок, открываю дверцу, но тут же замираю.
Сначала явственно услышал шорох, а потом увидел, как у противоположного плетня зашевелились листья кукурузы. Сердце мое будто провалилось куда-то. Прижимаюсь спиной к бревнам сарая, ловлю ртом воздух, которого не хватает. Вынул из чехла нож. Не ахти какое оружие, а с ним почувствовал себя увереннее. Медленно, не отрывая спины от бревен, продвигаюсь к плетню. Если кто и есть в кукурузе, чего он ждет? Отдышался, собрал волю. С финским ножом в руке смело подхожу к плетню, здоровым плечом раздвигаю колья и проскальзываю в переулок, по которому мы вошли в село с лейтенантом Головачевым. Пригнувшись, скорыми шагами иду в поле, сворачиваю на межу. Увидев поставленные на попа ржаные снопы, прячусь за них.
Над словно вымершим селом Глиньи распласталась молчаливая беззвездная ночь. А в огороде, где я только что обтирал гимнастеркой стену сарая, во весь рост поднялся человек и пошел в моем направлении. Я вдруг сам очутился в засаде с ножом наготове. Он подходит все ближе и ближе. По походке и длинному, до колен, бушлату узнаю партизана.
— Терентий!
— Я, товарищ старший лейтенант... Слава богу, что живы!..
Спрятав нож, спрашиваю:
— Стало быть, друг от друга шарахались?
— Выходит, так.
Отошли метров на четыреста от места встречи, присели под другую кучу ржаных снопов, закурили, жадно затягиваясь.
— Кто там из наших остался? — спрашивает Терентий.
— А ты разве не слышал?
— Слышал, да не разобрать. Туговат на одно ухо после контузии.
Я пересказал ему все мною слышанное. Он долго молчал, а потом заплакал.
Я же будто окаменел от пережитого: не проронил ни слезинки, но на душе было невыносимо тяжко.
Выкурив по цигарке, мы поднялись и направились в условленное место.
Увидев нас, Головачев обрадованно кинулся навстречу.
— Двое?
— Да, двое.
— Значит, еще троих нет?
— И не будет.