На мрачноватом лице Хайнрихса наметилось подобие улыбки. Он поведал, как отец отлупил его дома за рассказ о нашей глупости и неосведомленности. Подобное бахвальство могло плохо кончиться. Доносчиков хватало, в том числе среди гимназистов. Отец каждый вечер слушал вражескую британскую радиостанцию, а потом под строжайшим секретом передавал содержание передач сыну.
«Верно! — сказал он. — Отец был настоящий антифашист, а не самозванец, которых потом столько появилось». Он произнес это таким тоном, будто и сам принадлежал к их числу.
И тут я услышал историю о хождениях по мукам, которая была изложена сдавленным голосом и когда-то прошла мимо меня, потому что я не задавал лишних вопросов, не спрашивал даже тогда, когда Вольфганг Хайнрихс исчез, неожиданно перестал приходить в школу, в нашу достопочтенную гимназию «Конрадинум».
Вскоре после летних каникул, когда из наших волос еще не высыпались песчинки, наш школьный товарищ куда-то подевался, хотя вроде бы никто и не заметил его отсутствия, только кто-то бросил мимоходом: «Пропал без вести», а я опять поперхнулся вопросом «Почему?», не посмев произнести его вслух.
И вот теперь я услышал: за отцом Хайнрихса, бывшим во времена Вольного города депутатом ландтага от Независимой социал-демократической партии Германии и схлестнувшимся в городском сенате с тогдашними партийными боссами Раушнингом и Грайзером, которые сформировали коалиционное правительство из нацистов и Немецкой национальной народной партии, установили слежку, а в начале осени его арестовало гестапо. Он попал в концентрационный лагерь, созданный — вскоре после присоединения Данцига к Рейху — на берегу залива Фриш-Хаф; назывался лагерь по имени соседней рыбацкой деревушки — Штутхоф. От Вердеровского вокзала в Данциге туда можно было отправиться по узкоколейке до Шивенхорста, а дальше — на пароме через Вислу; все это занимало не больше трех часов.
После ареста отца мать решилась на самоубийство. Вольфганга с сестрой отослали к бабушке в деревню, так что одноклассники забыли о нем. Из концлагеря отец попал на фронт, где штрафников использовали на саперных работах по разминированию. Такие «команды смертников» несли очень высокие потери, зато давали возможность перебежать к русским.
Когда в марте сорок пятого 2-й Белорусский фронт взял Данциг, представлявший собой груду обгоревших развалин, туда вместе с вошедшими победителями вернулся отец моего школьного друга. Он искал и нашел своих детей, а вскоре после окончания войны покинул с ними Польшу в поезде, безопасность которого обеспечивала охрана, так как на нем ехали немецкие антифашисты; местом будущего проживания для уцелевших членов семьи был избран портовый город Штральзунд в советской оккупационной зоне.
Отца назначили директором ландтага. Сохранив свои политические взгляды, несмотря на лагерное промывание мозгов, он сразу же основал местное отделение социал-демократической партии, куда пошли люди; но после насильственного объединения социал-демократов и коммунистов в СЕПГ у отца начались проблемы. Он сопротивлялся решению, принятому наверху. На него давили, пугали арестом, намекали на концентрационный лагерь Бухенвальд, наполнившийся теперь новыми заключенными.
Отца Хайнрихса ожесточило отношение товарищей, а через несколько лет он умер. Сын же, закончив школу, вместе со своим одноклассником Мартином Груном поехал учиться дальше в Росток и вскоре стал заниматься экономической наукой, в то время как Грун, совершивший побег на весельной лодке, изучал экономику сначала в университете Лунда, а потом в Гамбурге у Карла Шиллера; Хайнрихс сделал карьеру во всемогущей партии, благополучно пережив все перемены ее курса, даже вираж от Ульбрихта к Хонеккеру. С годами он дорос до поста директора Института экономики при Академии наук, заняв тем самым столь высокую должность, что, едва Стена пала и диктатура рабоче-крестьянского государства прекратила свое существование, исторические победители из Западной Германии сразу же сочли необходимым провести переаттестацию Хайнрихса, то есть выкинуть его на улицу.
Так произошло со многими, чья биография была признана неправильной; люди с правильной биографией всегда знали, какую признать неправильной.
Когда мы встретились с моим школьным другом в Фитте, он уже был тяжело болен. Его жена намекнула, что у него есть серьезные проблемы со здоровьем: теснит грудь, одышка. Однако, по ее словам, он время от времени подрабатывал в Штральзунде налоговым консультантом, научившись отыскивать лазейки в законодательстве.
По немецким меркам неудачник, Вольфганг Хайнрихс умер через несколько месяцев после нашей встречи от легочной эмболии, но остался в памяти школьным другом моих юных лет — на выпускном вечере он исполнил балладу «Часы» Карла Леве, да и в военно-морских делах разбирался лучше одноклассников, а я довольствовался полузнанием или ложным знанием, был по-детски глуп, молча воспринял его исчезновение, не решился спросить «почему», и теперь, когда я снимаю с луковицы одну пергаментную кожицу за другой, тогдашнее молчание гулко звенит у меня в ушах.
Признаться, эта боль не слишком мучительна. Но сожалеть о том, что Вольфгангу Хайнрихсу повезло с отцом — он оказался стойким, а мой — стал членом национал-социалистической партии в тридцать шестом году, когда к вступлению принуждали еще не слишком сильно, было бы нелепо, к тому же мой внутренний голос обычно ехидно посмеивается, когда слышатся подобные отговорки: «Если бы мы тогда… Если бы нам тогда…» Но никаких «если» не случилось..
Пропал мой дядя, исчез школьный друг. Зато ясно и отчетливо мне видится мальчуган, которого я и ищу, — видится там, где творилось ужасное. Примерно за год до начала войны. Погром — среди белого дня, при свете пожара.
Когда вскоре после моего одиннадцатого дня рождения в Данциге и других местах загорелись синагоги, а от булыжников стали вдребезги разлетаться витрины магазинов, я сам в погроме не участвовал, но был любопытным зрителем и видел, как неподалеку от моей гимназии «Конрадинум» на улице Михаэлисвег толпа молодчиков из CA разграбила, осквернила и подожгла лангфурскую синагогу. У меня, ставшего очевидцем этой шумной акции, на которую невозмутимо и безучастно взирала полиция (возможно, потому, что огонь толком не разгорался и настоящего пожара не получилось), все это вызвало лишь некоторое удивление.
Не более того. Сколько бы я ни ворошил опавшую листву моих воспоминаний, увы, не находится ничего, что послужило бы мне оправданием. Похоже, мои детские годы не были омрачены сомнениями. Скорее, я легко поддавался соблазну всего того, что повседневный быт предлагал в качестве увлекательных примет «новой эры».
Таких примет было много, они вызывали живейший интерес. В спортивных радиорепортажах и кинохронике побеждал боксер Макс Шмелинг. Перед универмагом «Штернфельд» звенели мелочью кружки сборщиков пожертвований на «зимнюю помощь»: «Никто не будет голодать! Никто не будет мерзнуть!» Немецкие автогонщики — например, Бернд Роземайер — были самыми быстрыми на своих «Серебряных стрелах». Проплывающие над городом дирижабли «Граф Цеппелин» и «Гинденбург» появлялись на глянцевых почтовых открытках. В еженедельных киножурналах показывали, как наш «Легион Кондор» с помощью новейшего оружия освобождал Испанию от «красной угрозы». На школьном дворе мы играли в осаду Алькасара. А несколькими месяцами раньше мы восторженно следили за дождем золотых медалей на Олимпийских играх. Позднее нашим кумиром стал бегун на средние дистанции Рудольф Харбиг. В киножурналах Германский рейх сиял под лучами прожекторов.
Еще в последние годы Вольного города — мне было десять — мальчик с моими именем и фамилией вполне добровольно вступил в «Юнгфольк», детскую организацию, которая являлась подготовительной ступенью для «Гитлерюгенда». Нас называли «волчатами». Я попросил, чтобы на Рождество мне подарили форму с пилоткой, галстуком, ремнем и портупеей.
Не скажу, что я был особенно активен, рвался носить вымпел, выступать с трибуны или хотел стать командиром отряда, с аксельбантами, но во всех мероприятиях участвовал охотно, хотя мне действовали на нервы вечное распевание маршей и тупая дробь барабанов.