— Что ты. Ладно… что ты.

Отбрасывая напором нежности все мешающее, забыл благодарность, поставил осторожно бутылку на землю, взял Таню за плечи и стал целовать щеки и глаза. Я искоса видел ее закрытые глаза, зажмуренные до белой силы так, словно старались не пропустить ничего в темный мир из внутреннего своего зрения. Руки обхватили и прижали меня, старались превратить мгновения в вечность. Наконец, пошатываясь, отошла и опустилась на землю, бормоча ей что-то. От неловко-сти и призрачности искреннего во мне подобрал бутылку, глотнул, закусывая горбушкой хлеба с мануфактурой вперемешку.

— Пойдем, Святослав, у меня в избе кусок медвежатины копченой есть, лучшая закуска.

Шли под тугими звездами, по мягкой земле. Мусульманский месяц, прилепившись к бездон-ной впадине неба, умиротворенно освещал мою пьяную голову и покосившийся крест на старой деревянной церквушке, служившей давным-давно складом. Всё было в мире, и всё было мир.

Отполированная временем изба отбрасывала белизну своего дерева от зеленого абажура обратно на стены. Пока Таня накрывала на стол, прошел в сени. На месте, где зимой корова ждет весну в скучающем мычании, стояла кроватка, на ней посапывал, почмокивая, как люди, не знающие, что такое совесть, кусочек жизни. Девочка спала, свернувшись калачиком, видела свою крошечную фантазию в крутящемся за ее сомкнутыми веками сновидении. Не отблески страстей, непознанных желаний и страхов, не отражения действительности, слишком простые для опытного и самообманного зрячего глаза взрослого человека и потому приходящие к нему по ночам, а крошечная фантазия…

Щенок, маленький и вздутый, лежащий подле хозяйки, увидев меня, грозно пискнул, но разглядев выражение моего лица, заурчал и вновь устремился к своим щенячьим снам.

По небу полуночи ангел летел

И тихую песню он пел…

Пока читал, чувствовал спиной Таню. Она выпила один стакан, по-старушечьи, не морщась, сурово закусила, стала, подперев рукой щеку, смотреть на мое лицо, как на тяжелую радость. Спирт, уже сковавший ноги, медленно полз к голове, всё туманя — прошлое и выдуманное настоящее. Теплой ладошкой опустились на глаза веки, под ними заиграли разноцветные крапинки, складывающиеся в видимое уму счастье. Оно всё вырисовывалось. Тело напряглось в ожидании: пойму, сейчас! И прошла, похабно скользнув, бледная спираль, стерла всё. Спираль? Что это? Ответа не было. Я ощутил себя бедным, проигравшим важное. Таня спросила:

— Ты обо мне думаешь?

— Нет, о себе.

Её рука коснулась моей:

— Хороший мой. Я и не думала, что такие бывают. Постелю… тебе.

Я испугался, то ли чистоты, то ли грязи…

— Нет, нет, я тут, на лавке. Ты не беспокойся, я на лавке. Пьяный я.

Лег, и тотчас колеблющаяся хмельная темень потащила куда-то вниз к мертвому сну.

Утро разбухало за окном, когда Таня, осторожно прикасаясь ко мне, будила. Разбудив, с нескрываемой тревогой всматривалась. Молча ждала. Встал, подошел к ведру, зачерпнул ковшом воду, потрогал пальцем свое отражение. Легкость жила в теле, безоблачье кружило голову. Я громко рассмеялся:

— Дуреха!

Подхватил ее на руки, поцеловал в нос. Она тихо улыбалась. Тихонько плакала, испытывая то, о чем не могла мечтать. Жесткая кровать нас приняла мягко; каждое движение, каждая ласка острой нежностью кочевали по нашим телам.

Пришел день, отогнавший ветер. Шли к автобусной остановке, глядели друг на друга широкими глазами. Таня сказала:

— Следи беспрерывно за ветром, он может ожить, старики говорят ведь незваное зло всегда подбирается с затылка. И за падающим стволом следи, чтоб козырек вырубали и выбивали правильно — от всего зависит жизнь. Убирай в первую очередь сухостой, свежее дерево на него упадет. Смотри, я буду бояться за тебя.

Рои дней сыпались из времени. Только в особо ветреные дни Осокин не требовал работы. Такие дни мы проводили с Таней — к этому и прибавить нечего.

Через дней десять у Свежнева от топора разбухли руки. Приходилось вставлять в его онемевшие пальцы топор и крепко прибинтовывать. Так он бродил по тайге с забинтованными руками и торчащим между ними топором, морща лицо в болезненной ухмылке. Потом пришли жесткость рук, умение не опускать сильно топор, а бросать его на ветку, пришло знание точного короткого удара обухом так, чтобы козырек отлетал на пять шагов.

Как-то на делянке появился старичок-охотник. Облезлый его пес, скользивший рядом, доставал спиной пояса хозяина. У обоих были добродушные физиономии. Пока пес дремал, старичок болтал:

— Ребятки, ребятки, гляжу на вас и жалость пробирает. Мы в ваши годы о работушке и не помышляли, ухарством промышляли, гуляли, всякое время года праздниками встречали. Только к тридцати годочкам бабу брали и на хозяйство становились, да и то батя избу справлял, остальное народ к свадьбе подносил: кто кровать, кто силки. Жили весело, потому в урочное время и свет покидали Божий без стыда, и злобы не оставляли на земле. Тогда тайга тайгой была, рубль — рублем. А зверя сколько было, промышляй — не хочу. Теперь на всю-то тайгу сорок три тигру осталось, да и то — человека увидют, так в беспамятство падают. А полян сколько понаделали, лес губят, будто он как грибы растет. От вони тракторов-то все живое поразбегалось. Да у вас, ребятки, морды поопухали. Знать, не своими стали у комарином царстве. Обучу я вас: отыщите муравейник, помахайте низко-низко над жителями белым платочком. Муравей-то увидит тряпку и непременно нассыт на нее. Как станет тряпочка чуть мокренькой, так и морду протрите ею, ни единый комарище не только не укусит, но и не сядет. Вот так. Да, тигру бояться теперь нечего, а ведь лакомка был, наперво любил он собаку, самый что ни есть лакомый кус для него был, потом люди шли, но желтые, китайцы всякие, а русских не любил, брезговал. Такой тигра был. Проще-вайте, ребятки, ни пуха вам. Эй, Крутой, раздрыхся небось, вставай, до пенсии еще далеко.

Как только старик исчез, все муравейники, прилегающие к делянке, были подвергнуты террору. С этого дня злорадно и торжествующе подставлялись лица жадно шумевшим комарихам.

Осень была на ущербе, воздух по утрам ложился на руки. В один из блаженных дней, напол-ненных ветром, мы с Таней углубились в тайгу. Шумела жизнь на высоченных ветвях далеко над головой, внизу же степенно умирала природа, но в знак своего вечного обновления накрывала себя смертным покрывалом веселого желтого цвета. Мы лежали на нем, прижавшись друг к другу, ловили мгновения убыстренного вращения земли, старались удержать в долгих поцелуях появляю-щиеся в нас из бесконечного мощные толчки того, что называют счастьем. Слова произносились как бы на странном диалекте.

Потом шли, смакуя шаги, пока не дошли до дальнего склада. Там лежали первоклассные сорта древесины, идущие в Японию. Неподалеку чернела охотничья избушка, дымок из рядом стоящей бани тащился в синь неба. В предбаннике сидело двое мужиков, приветствовавших нас гостеприимными словами. Легкий запах кваса проникал из парной. Мы быстро разделись, подхватили душистые веники, подброшенные в воздух одним из мужиков, и юркнули в парную. Квасный пар мгновенно окутал нас блаженством, лишил пола. Три полки, шедшие уступами, манили сосновой белизной, посреди парной лежал зеленый круглый каменище, раскалываемый из подполья костром. Бадья с квасом стояла возле двери. Таня зачерпнула и выбросила квас из ковша на камень. Поднялось густое облако, мы вошли в него, и на нас свалилась истома. Выходила из пор усталость, грязь, запах грязи. Мы хлестали друг друга. Чувствуя закипающую кожу на теле, лили на себя ледяную воду из большой бочки. У окна, выходящего на ручей, ахали и смеялись от радости.

Одеваясь в предбаннике, почувствовали нежность желания и его полноту, исчезнувшие в парной в грубой дружбе. Остывшие тела вновь оживали, и мысли запульсировали в такт крови. На опушке нас окликнули знакомые мужики:

— С добрым паром вас, товарищи!

— Спасибо-о-о-о!

Вновь мы вычеркивали мир и уходили друг в друга, вновь нечто крутило быстрее землю и слепило широко открытые глаза. Густая трава была под нами, она дышала, ласкала, и мы кусали ее в восторге.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: