Потом я читал Тане стихи и стыдился ее глаз, они были огромными, они отделялись от тела, жили, умирали и вновь оживали со строфами. Спокойные слезы стояли у впадин Таниных глаз. Немыслимая ее чистота смущала, злила, счастливила меня, но чаще всего мощный покой селился во мне, когда Таня была рядом, и даже когда знал, что она будет рядом.
Выпала с неба первая тающая слякоть. Было утро. Белесые клубы снежного тумана еще висели в мокром воздухе. Зелень сосен еще мутнела в заспанных глазах, когда осколок сухостоя вонзился Пашке Жиганову в пах. Он долго тягуче кричал. Трактор потащился в леспромхоз за помощью. Я стоял и словно видел розовость криков Жиганова. Он не послушался предупреждения судьбы: та царапина на плече в первый ветреный день прошла как минувшая, а не приближающа-яся опасность. Судьба любит слепых. Пашка Жиганов затих и недоуменно посмотрел на склонен-ное над ним лицо.
— Вот что с тобой сделали, — сказал я.
— Кто?
Лейтенант Осокин появился перед моим воображением, бледный с разрубленной головой. Я ответил, что мог:
— Не знаю.
— Может, никто, а?
— Наверно, — тупо ответил я.
Толстый обрубок мертвого дерева летел не сильно или был на излете, потому и вошел не глубоко. После госпиталя пойдет в часть. Повезло.
Белел снег, душащий осеннюю грязь, появился мороз. Трудно было спасаться от беснующе-гося ствола в глубоком снегу. Часто в уютные вечера в Танину избу наведывался Свежнев. Бобылка, окрутившая его, нужна была Коле только по ночам, днем был привычный уже страх на лесоповале, а по вечерам спокойно лился спирт и текла беседа. Вероятно, и для Коли появилась Таня, ранее бывшая для него предметом обихода. Если я и ревновал Таню к нему, то рассеянно. В ветреные воскресенья мы смотрели на старушек, шедших в молитвенный дом. Проходя мимо церкви-склада, они поднимали полинявшие глаза к кресту и вспоминали сложенными пальцами добровольное мучение Спасителя. Таня тоже крестилась. После говорила-отвечала:
— Нет, не то что верую, а… перекрестишься и чувствуешь какое-то спасение, муку чистую в себе.
Вечерами в клубе скрипели пластинки, кружились женщины парами, пахло огуречным кремом. Старухи на скамейках, закутанные в фуфайки и платки, лузгали семечки и швыряли друг в друга тучи слов. Напротив клуба в кабаке-избе веселились на свой лад мужики: пили, спорили о кубометрах, о делянках с молодняком, — мол, щадить молодняк нужно, вырубать сперва сухостой, но кто план с такой правдой выполнит. Степан, теперь Степан Алексеевич, пока в начальники не вылез, сам молодняк вырезывал, а ноне штрафы накладывает, в расписных валенках ходит, а летом умудряется ни чуточки не загореть. Эх, человек куда быстрее сосны в сухостой превращает-ся. Давай, наливай!
Спорили часто, но до драк не доходило, верили сосновчане в тяжесть слова.
Осокин с лицом аспидного цвета часто томил тоскливыми локтями столы водочной избы. С ним не разговаривали, обходили, как на лесоповале обходят пень. Бабы его не жаловали, беря пример с мужиков. Вероятно, Осокин у себя в комнате в управлении леспромхоза часто дергал губами от пьяной злобы, обвиняя нас в своем одиночестве. Он сидел на лавке перед клубом, когда я к нему подошел:
— Разрешите присесть, товарищ лейтенант?
— Нет.
— Ну, ничего, я всё равно присяду.
Осокин не двинулся, не взглянул, он казался безжизненным, как пустые валенки. Из меня сочилось злорадное превосходство:
— Слушай, салага, тут никого нет, магнитофона подмышкой, надеюсь, у тебя тоже нет. Мне плевать на твое состояние, да и вообще, если ты вместо того, чтобы в Покровке валяться с офицерскими б…, сидишь тут, как сыч, так мы должны отдуваться и работать, когда у тебя плохое настроение? Ты ведь знаешь, что коллективные жалобы военнослужащим запрещены, но если каждый из нас под моим мудрым руководством напишет в самые различные инстанции, вплоть до "Суворовского натиска" и "Красной Звезды", то ты всё-таки попляшешь, звездочки следующей долго будешь ждать, а если покопаться в твоем рапорте насчет Жиганова да привлечь жителей как свидетелей, то за ложные показания и рапорт тебе совсем не поздоровится, ты же ведь знаешь, наверху любят находить виноватых из салаг. Вот и подумай. Привет тебе, товарищ лейтенант!
Вероятно, Осокин даже не поглядел мне вслед. Но через несколько дней был ветер, и он снова погнал нас на лесоповал.
На делянке после игры в жмурки со стволами было отрадно видеть, как их, голых и мертвых, волокли и бросали в небрежные кучи. И было счастьем вечером и ночью после пережитого днем растворяться в Тане, уходить без остатка в ее полное ласки и доверия тело, смотреть на нее и верить ей, чему-то.
Уютно падал снег, таял на бушлате. Шли из горла веселые слова, искры радости торчали в глазах. Ребята почти все обзавелись девками, бабами: одного заставили потерять девственность, другой сам поддался на ласку женщины. Лица ребят каменели в спокойствии, и только Осокин, появляющийся утром, приносящий в избу ветер, страх, злобу, возвращал их к действительности, втискивал в отмахивающуюся память устав, подчинение, власть погон. Глаза ребят лучились убийством, когда Осокин, по-гадючьи вертя головой с похмелья, издевательски шипел:
— Вас что, на курорт послали? Шевелитесь! Кто через десять минут будет в тепле, через день увидит часть, а с ней и губу… Живо!
Планы мщения лейтенанту кружились в беседах: кто собирался перерезать его пилой, кто хотел уронить Осокину ствол на макушку, кто предпочитал топор. Слова и угрозы помогали работать и превращать существование в жизнь. По крайней мере, так казалось. Свежнева же больше всего бесило, что дерево идет в Японию в то время, как в универмагах продается втридорога ГДР-овская и чехословацкая мебель, да и то чаще всего по блату или по системе очередей; ругал плановое хозяйство и угробленный социализм вообще.
11
Приближался новый, 1968, год. Ручей наполнился льдом до дна, и мальчишки выписывали на нем восьмерки коньками, прикрученными веревками к валенкам. Стало тихо, лишь изредка скрипел под невидимым напором мороза телеграфный столб. Из труб поднимались к небесной тверди дымы, не достигали, растворялись. Зима была наполнена веселой грустью, белой задум-чивостью. Многое ненужное казалось нужным.
Осокин, испоганивший утро, как дохлая мышь буханку хлеба, сказал:
— Ходят слухи, что кто-то повадился ходить на дальний склад леспромхоза, где хранятся сорта древесины, предназначенные на экспорт. Вот что, сержант Мальцев пусть сходит и подежу-рит там дней пять. За поимку вора будет объявлена благодарность, быть может, — отпуск. Вы сержант, на вас и ответственности больше. Возьмите сухого пайка на пять дней, муки. Выпол-няйте!
Хотя выбор Осокина мне показался странным, но возразить было нечего, приказ есть приказ. Я пошел, избушка сторожа была теплой, в вещмешке валялся том "Тихого Дона" и три бутылки питьевого спирта. Близко, в десяти километрах, было подобие трактира для охотников. Я сходил туда на третий день. Мне бросились в глаза табуретки и два явно новых стола из ровного кедра красивого рисунка. Хозяйка, по-видимому жена лесника, была полной, крепкой, неопределенного возраста.
— Ты как попал сюда, солдат?
— Да вот, понимаешь, послали склад сторожить, воров искать. Я, правда, их уже нашел (я показал на столы и рассмеялся), но от этого легче не стало, жрать хочу, а у меня в кармане вошь на аркане, да ты еще перед глазами вертишься, рукам больно делаешь. Что скажешь?
Хозяйка расхохоталась:
— Да что там, мы тута с деревом перед глазами рождаемся, с ним живем, вот только как усех нас в нем в землю-матушку зарывают. Какие же мы воры, язык как у тебя повернулся такое сказать. Ладно, накормлю тебя.
Кормила медвежатиной в рассоле, зайчатиной, подавала щи, бражки у нее нашелся жбан. Потом себя дала, то ли жадно, то ли по привычке. Баба попалась хорошая, добрая. Прощаясь, сказала: