То ли проверяющих в тот день не было, то ли поленились люди выгнать нас на мороз и попасть к нему в лапы самим, но мы больше не пошли на работы. Печь — часть стены между комнатой для отдыхающей смены и камерой — грела вовсю. Текли по камере разговоры и споры.

— А что, видишь, как разошлись косоглазые, Сибирь хотят у нас отнять. Худо им будет.

— Скоро, должно быть… Тогда ждали, пока фашист нападет, чего же теперь ждать… Скажешь, кому охота, а ить — много их, и жадные они. Не будет нам покоя.

— Почему?

— Почему? Потому что мы русские. Вот потому и не будет покоя. Повелось так.

Парень с поломанным носом сказал:

— Слушайте, я в штабе дивизии полгода служил, слышал многое, знаю. Если жить хотим и хотим остаться русскими, надобно первыми на них напасть, у них лет через пять-шесть континен-тальные ракеты будут.

Кто-то засомневался:

— Не принято это, русские всегда оборонялись.

Парень с поломанным носом рассмеялся:

— Невежа, что ты там знаешь. Учился, да не выучился. Посчитай, сколько раз враг прихо-дил на наши земли, а сколько раз мы — на чужие. И враг с нашей земли уходил, а мы с чужой редко. Думать надо, а не ж… на губе протирать.

Высокий курносый парень с окающим говором встрял в разговор:

— Что вы заладили: русские да русские. Все мы советские, и родина у нас одна. Все мы должны против общего врага советской власти встать грудью на защиту родины.

Парень с поломанным носом махнул рукой:

— Ладно тебе, заладил! А мы что, другое говорим? Нет — так чего ты? Слова только другие, а война со словами не считается. А стоять будем и бить будем, и биты будем, подыхать будем, всё как положено и как водится…

Голос его неожиданно сорвался на крик:

— Разболтался! У них десятки миллионов, а ты мои слова пробуешь на зуб, сомневаешься…

Парень запнулся, потом искусственно рассмеялся:

— А что ты думаешь? У них, у китайцев, всё на мази, армия в смысле политической подго-товки получше нашей. Я слышал, полковнички между собой по пьянке говорили, что трудовая-то она трудовая, а есть с десяток миллионов, готовых ко всему и не вылезающих с полигонов. Только у них в среднем один автомат на десять человек, так что кучность огня невелика, да и чисто механизированных соединений мало, но зато ясно, что лезть они будут до расплавки ствола, как выразился полковничек. И в Монголии наших ребят много, тут дело не только в китайцах, сами монголы были бы не прочь отколоться от нас, везде нужно держать ухо востро. А один старик сказал мне, что китайская армия напоминает ему нашу времен гражданской войны: политотделы ихние, мол, работают грубо и без просыпу — не знаю, правда ли то или нет, но старик в Корей-ской войне участвовал, всякое видел. Я знаю, война — грязная работа, грязнее нет. Если так, то мы, русские, победим, — закончил с кривой, но убежденной улыбкой парень.

Все согласились. Не было возбуждения, не было иронии. Каждый по очереди рассказывал о виденном: кто видел китайские танки, кто патрули. В рассказах сквозило уважение к врагу и презрение к его оружию. Меня, новичка в армии, первогодка, поразило, что это говорили ребята, отдыхающие от устава в камерах и забывшие его на время заключения. Они говорили то, что они думают и чувствуют. Во мне же не было этой уверенности, ее нет и теперь, в меня въелась воинская привычка повиноваться и понимание, что воинский долг — не рецепт для изготовления пушечного мяса, а необходимый и нужный закон. И когда я говорю о тоталитарности армии, я добавляю, что каждая армия должна обладать своей специфической тоталитарностью. Во Франции, например, эта тоталитарность должна называться патриотизмом. Рокар захохотал:

— Патриотизм! Вы что, смеетесь? Вас высмеют, если вы произнесете у нас это слово.

Алексей нарушил свое молчание:

— У американцев оно есть, но это другое дело.

Рокар равнодушно произнес:

— Франция гниет, и гниет с головы.

Ночь углублялась в себя, когда мы с Алексеем вернулись в его жилище. Неприязнь к Рокару представлялась мне кислыми опивками вина, болтающимися в новеньком стерильном сосуде. Рокаровская пресыщенность пахла несостоятельностью суждений или попросту глубокой завистью ко всякому богатству.

17

Нина, злобясь, распахнула дверь, стала плеваться руганью:

— Что, дерьмом пропах, а я отмывать должна, заливаешь морду в ресторанах, а Нина рассольчик да пивко на похмелье подносить должна?! Да?! Сволочь!

Алексей повел налитыми злобой глазами:

— Молчи, деревня! Стерва! Я тебя кормлю и пою, ты лежишь на мягком день-деньской и жиреешь. Жирей, тупей, если это еще возможно, только затыкайся при моем появлении.

Алексей не успел увернуться, и плевок, ловко посланный Нининым ртом, угодил ему в лоб. Алексей растер плевок на лице, махнул легкомысленно рукой:

— Пойдем, Святослав, оставим эту жирную бабу в покое. Учись, вот что происходит, когда интеллигентный человек решает пойти навстречу народу и женится на представительнице оного. Ошибка молодости, теперь поздно, бросишь — подохнет на улице: работать разучилась, жить никогда не умела. Слышишь, дрянь? Существуй, перетаскивай живот с места на место и молчи. Если заткнешься, завтра сто рублей дам. А-а, видишь, Святослав, сразу заткнула фонтан!

Засевши в кухне, Алексей вытащил из холодильника початую бутылку, а через полчаса доктор филологических наук Мальцев, поблевав, уснул. По квартире, уснувшей, опрятной, шлялась, проникая во все щели, заражая воздух, гниль человеческих отношений. Мне стало тоскливо; высунув голову в окно, тускло взглянул на угадываемое небо; оно изредка пропускало звезды, капающие чем-то неспокойным, смутно тревожным. И хотелось спросить неспрашиваемое и угадать неугадываемое. Чтобы быть счастливым и человеком.

Лет восемь назад Алексей, молодой, покрытый прыщами парень с дипломом Ярославского пединститута в кармане и с небольшим количеством иллюзий в черепе, очутился в Москве. Карта-вил, трудно выговаривал мягкие русские слоги, был скромен и мил страшным усилием казаться простым. В аспирантуру влетел торжествующим голубем; с жилплощадью и пропиской оказалось труднее, пришлось жить на полулегальном положении, снимать комнату у одного медленно умирающего от рака горла рабочего. Рабочий занимал одну из трех комнат квартиры, в других ютились его два сына, жена и дочь. Все терпеливо ждали его смерти, он тоже иногда, по настрое-нию, ждал своей кончины, хотя в общем чувствовал себя не так уж и плохо, хрипя сквозь вскрытое горло, в которое была вставлена питательная трубочка (читал себе день-деньской книжки да питался усиленно через трубочку водкой). Сыновья вели довольно безалаберную жизнь, работали, как говорится, "по иногдам"; бывало, что по пьяному делу за чепуху попадали на малые сроки за решетку, а вообще были славными парнями, любили слова "помалу, помаленьку, так себе, ничего себе". О себе говорили: "мал золотник — да дорог", любили нового квартиранта за простоту, за щедрость. Дочь хотела замуж — и детей. Мать ждала, пока муж перестанет мучиться и освободит жилплощадь, а пока с надеждой переводила глаза с ученого квартиранта на дочь. Но Алексей предпочитал отца-рабочего, пил с ним, мелко потягивая, к превеликому его удовольствию, водку, растягивал разговоры о милом Алексееву сердцу сталинизме.

Круг московского бытия Алексея был узок: утром аспирантура, затем подрабатывание переводами, вечером разговоры с умирающим или шатание по шашлычным с его сыновьями. Неуклюжесть ног, растерянность пиджака на плечах и галстука на груди, ненавистные прыщи на лице делали жалким его стремление к женщине. И Алексей уходил от этого раздражающего желания к пренебрежению женским телом, к водке и к привычному с детства онанизму. Так на фоне этого бытия и дребезжали годы Алексея, источалось время, отпущенное на аспирантуру. Причудливыми снами приходили к нему по ночам и похмельным утрам образы будущей стабильности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: