22
Две бани остались позади, двумя банями стало меньше до дембеля, когда пушисто-снежным днем заиграли тревогу. Привычно и гордо, как в учебниках идет на страду крестьянин, пошли солдаты к своей работе. Щедро раздали всем сухой паек и боезапас. Всем казалось, что уж обстре-ляны они, что нет для них робости. Лихо срывались с места тягачи, грозно задирали хоботы орудия. И за ними заметал снег следы грозного войска.
Кто мог, втихомолочку от офицеров разворачивал связь, ловил сведенья. Пришла весть: косоглазые перешли во множестве государственную границу СССР. Переглянулись, забыли о снеге, о езде. Старались что-то очень важное припомнить, никак не припоминалось. Пытались шутить, получалось будто смеешься на кладбище. Остановились, распряглись в пяти километрах от границы. Приказали всем орудиям: дальность — четыре километра.
Свежнев вертел ручки связи. С дежурства по кухне говорили мы с ним только по делам службы, вновь пробежал между нами черный кот. Свежнев прислушался, дернул меня за рукав:
— Идут. Пьяные. Их тысячи три. Два танка. Машут карабинами. Слышишь, наши ПТУРСы ведут.
Свежнев поднял на меня глаза, прохрипел:
— Они что, самоубийцы?
Ему ответил Нефедов:
— Трупы они, мертвецы, как один. Они идут, в кучу сбившись. Один снаряд ПТУРСа выжигает всё на двух гектарах.
Нефедов довольно улыбнулся и со спелой раздельностью повторил:
— Мертвецы они.
Секунды не превращались в минуты. От тишины необыкновенной страдали мышцы, гулким звоном колокольно качалась голова. Как известие о рождении сына, приняли солдаты приказ открыть огонь. Уходили полные хаоса думы, уходили навсегда, стирались из памяти. Оставались руки, нагруженные желанием стрелять, подспудным стремлением выстрелить в них, косоглазых, своей робостью, страхом, своей жаждой жить. И как было всегда, тело отвечало, повинуясь инстинкту: чтобы не быть убитым, нужно убивать.
После первых выстрелов зашатались облака, поплыли пьяными в сторону. То дрожала земля от гула нескольких сот орудий, которые, подобно нашим, были замаскированы траншеями, спрятаны за сопки. Я чувствовал, как из горла выпирают, рвутся звуки восторга. Я был частью этой мощи, этого огня, несущего им всем смерть. Мы все были ею. На востоке раздавались (или только казалось) хлопки разрывов реактивных снарядов. Это мгновение, расположившееся на циферблате часов двадцатью минутами, я, Нефедов, Чичко, комбат — все мы были богами. Был принят приказ о передышке огня. Все сели: кто на землю, кто на станины. В глазах рябило, руки всё еще тянулись что-то схватить, рвать. Земля всё не становилась плоской, мы — смертными. Из будки-штаба выскочил пружинисто комбат:
— Группа прорвалась в нашу сторону! Приготовиться к бою! Пулеметы на фланги!
Стало неуютно-странно: какие пулеметы? Затем голос внутри тел хрестоматийно торжестве-нно завопил: пулеметы!
Тонкий всепроникающий визг реактивного снаряда никого не потряс, никого не принудил пригнуться. В двух-трех километрах (судя по слуху) начала расплавляться почва с ходившими по ней людьми. Свежнев не отходил от своего места, поправляя прицел. Нагнувшись к связи, повертел ручку, нашел голос. Выпрямился, сказал, монотонно сгущая слова:
— Всё. Всем амба. Пожгли всех.
Будка комбата поехала, видимо, к штабу полка. Вслед за ним скрылся за ближайшей сопкой тягач с лейтенантом Чичко и тремя другими (позабыл их имена) старшими и младшими лейтенан-тами. Нефедов, будоража воздух, зашептал:
— Святослав, махнем? Страна очистилась от начальства. Давай махнем, на врага посмот-рим. Тут близко, за полчасика управимся.
Риск был небольшой, можно было всегда отделаться «разведкой» или же сказать, что на сопке был замечен силуэт человека. И хотелось ограбить их, мертвых, хоть взглядом, брошенным на их трупы. В этом чувствовалась законная слава. Быблев мялся, но и в его глазах лучезарилось любопытство. Тягач Быблева круто развернулся, лязгая гусеницами. Превращая иссиня белый снег в мягкого тона пыльцу, тронулся. Пальцы Свежнева вцепились в жгучий железом кузов. Перебросив свое тело в кузов, Свежнев сказал:
— Я с вами.
Снег, пустые, подметаемые воздухом зимы сопочки, снова снег. И палец на курке, и руки, беспрерывно проверяющие, действительно ли загнан патрон в патронник, действительно ли авто-мат снят с предохранителя. И однообразие шума мотора, и шум крови, плывущей из желудочка в предсердие. И шумящее отсутствие мысли.
Запахло серой и едва уловимым духом горелости. Спрятавшись за сопку, Быблев остановил мотор. Спокойствия не стало, шумела тишина. Вскарабкались на щербатую сопку. Вершина холодила ноги, голова горела, то ли в стремлении жить, то ли в стремлении убивать. Выглянули.
Там, у подошвы, были старые, как прах земли, камни. Их было несколько, ребристых, будто скатившихся, будто Сизифовых, будто говорящих о бессильности усилий всего сущего. Возле них и несколько подальше были густо разбросаны на растопленном снегу смуглые от огня трупы. В образовавшейся грязи они казались разгромленным кукольным театром. На многих лицах, обра-щенных к холодному солнцу, лежало выражение добродушия, только считаные китайцы успели придать своим лицам перед смертью выражение боли.
Детскими движениями тянули мы друг друга за рукава. Мои глаза, оторвавшись от трупов, вернулись к Сизифовым камням и вздрогнули, закричали. Я сильнее потянул Свежнева за рукав и прошептал одними губами:
— Смотри.
У камней неведомо как оказалось двое недобитых. Они были покрыты с ног до головы грязью, бывшей недавно белым дождем. На них были армейские шинели и ушанки. Один сидел, прижав колени к груди, и изредка поматывал головой, как лошадь, пытающаяся скинуть шоры; другой лежал, забавно шевеля ногами. Они не разговаривали, не стонали. Мне вдруг радостно показалось, что они, как и я, думают о Сизифе. Они сидели. Мы смотрели, позабыв об автоматах, о возможно начавшейся войне. Мир был — мы и они, да сожженный снег, да бесконечная молодая чистота за нами и за ними, перед нами и перед ними.
Первым опомнился Нефедов. Руки его сжали автомат, палец побежал к курку. Свежнев загадочно щурился. Я потащил Свежнева и Нефедова вниз, за вершину.
— Ты что, спятил? Какой толк? Давай их в плен заберем. Тебе да Кольке наверняка отпуск дадут, другого им ничего не останется. Тебе, Колька, отпуск нужен. Нефед, ты понял?
Свежнев ответил:
— Как хочешь, как хочешь.
Его мутило. Вырвало. Только тут я заметил, что Нефедов зеленый с виду. Он кивнул мне:
— Ты тоже.
Страшная изжога сверлила мои внутренности. Я постарался оглянуться, оглядеться. Ничего не вышло. Выдавил, утерев рукавом шинели какую-то гадость, выступившую на губах:
— Чёрт, руки-ноги валяются. Не кукольный театр. Ладно, пойдем.
Свежнев, подтягиваясь на руках, полез за нами на вершину.
Четверо военных шли к Сизифовым камням. Двое китайцев не пошевелились. Нефедов без-думно поднял автомат на четверых. Я мгновенно согласился с ним: дольше терпеть невозможно! Свежнев успел остановить Нефедова. Я тоже опустил автомат и сразу же сник под страшной усталостью, охватившей меня и весь мир. Свежнев сказал:
— Это наши идут.
Я безразлично присмотрелся. Это был Чичко с тремя офицерами. Они вступили в область грязи и трупов. Между воротниками шинелей и кокардами выделялись силой отхлынувшей крови лица. Шли не сгибая ног, иногда отшвыривали каблуками осколки китайских тел. Шли не глядя друг на друга. Подошли к Сизифовым камням, вытащили пистолеты и выстрелили каждый по несколько раз в недобитых китайцев: первый перестал качать головой, второй что-то закричал, задергал сильнее ногами, несколько мгновений трудно умирал…
Я тупо подумал, что пропал отпуск у Кольки, эх, пропал. Прошептал еле слышно:
— Вот это да.
Чичко с ребятами собирались уйти, как Свежнев закричал, подчиняясь судьбе:
— Товарищ лейтенант! Всё в порядке?