«Но ведь невозможно, — сказал он себе, — притворяться так долго. На короткое время, может быть, но не на тридцать лет. Никто не способен на такое, во всяком случае, без посторонней помощи…»

— Я забыл, — сказал он хозяйке. — Я расстроен сегодня вечером. Не найдется ли у вас куска пирога с вишнями?

— Конечно, найдется.

Она достала из шкафа пирог, отрезала кусок и положила на тарелку. Затем поставила тарелку перед ним.

— Простите, мистер Харингтон. Простите за то, что я не спрятала этот журнал. Не обращайте на него внимания. Не обращайте внимания на то, что говорят и пишут. Все мы так гордимся вами! — Она перегнулась через стойку. — Не обращайте внимания. Вы слишком велики для них!

— Не могу в это поверить! — ответил Холлис Харингтон.

И это была чистая правда: он слишком устал, чтобы что-нибудь выдумывать. Его заполняло такое сильное недоумение, что больше ни на что не оставалось места.

— Я хочу иметь с вами дело, — говорил ему незнакомец в углу будки много лет назад.

Но что за дело? Никаких воспоминаний и никаких догадок.

Он писал в течение всех этих тридцати лет и был хорошо вознагражден не деньгами и славой, разумеется, а чем-то другим. Большим белым домом, стоящем на холме в прекрасной местности, старым слугой, как из книжки с картинками, старой матерью в стиле Уистлера, романтической смесью радости и горести от могильной плиты.

Но теперь работа была завершена и иллюзии кончились. Плата прекратилась, и призраки, бывшие ее частью, тоже исчезли. Слава и показной блеск покинули его сознание. Больше он не мог видеть старую разбитую машину в виде гладкого сверкающего автомобиля. Теперь он умел правильно прочесть надпись на могильном камне. И сон о матери в стиле Уистлера исчез — но он был так крепко отпечатан, что еще сегодня вечером он ехал к дому, адрес которого был взят из его воображения.

Он помнил, что видел весь мир, покрытый глянцем, как на книжных иллюстрациях. Возможно ли это? Может ли человек в здравом уме верить в иллюзии в течение тридцати лет? Или он безумен?

Он хладнокровно обдумал последнее предложение и нашел его маловероятным: вряд ли безумец мог в течение тридцати лет писать так, как писал он. А то, что он действительно писал, доказывали сегодняшние слова сенатора.

Итак, все остальное было иллюзией: больше ничем оно быть не могло. Иллюзией, возникшей при помощи безликого незнакомца, который захотел иметь с ним дело много лет назад.

«Хотя, — подумал он, — значительных усилий для этого не требовалось. Склонность к самообману сильна в человеческой расе. Это ясно видно в детях. Для них все воображаемое становится реальным. И есть множество взрослых, которые заставляют верить себя в то, что, как они считают, принесет им мир и спокойствие. Разумеется, отсюда не так уж велик шаг и до иллюзорного мира…»

— Мистер Харингтон, вам понравился пирог?

— Разумеется, — ответил Харингтон, отрезая кусочек.

Итак, плата — способность бессознательным усилием создавать особый мир, в котором он живет. А возможно, все это — обязательное условие для его работы. Точно рассчитанный мир и образ жизни, в котором он наилучшим образом выполнит свое предназначение.

Но какова цель всего этого?

У него не было ни малейшего представления об этой цели. Разве что сама работа и была его целью.

Музыка по радио прервалась, послышался торжественный голос:

«Мы прерываем нашу программу, чтобы сообщить вам новость. Ассошиэйтед-пресс только что сообщило, что Белый дом назначил сенатора Джонсона Эпрайта на пост Государственного секретаря. А теперь мы продолжаем нашу музыкальную программу…»

Харингтон застыл с куском пирога на вилке на полпути ко рту.

— Отличительный знак судьбы, — процитировал он, — может лечь на одного человека!

— Что вы сказали, мистер Харингтон?

— Ничего, ничего, мисс! Просто кое-что вспомнил. Не имеет значения.

Хотя, конечно, оно имело значение.

Сколько еще людей во всем мире прочли строки в его книгах? Сколько еще жизней испытали на себе влияние написанного им? И помогали ли ему писать эти строки? Был ли у него действительно талант или он просто передавал мысли, возникающие в чужом мозгу? Помогли ли ему писать так же, как и видеть иллюзии? Не в этом ли причина того, что он чувствует себя таким исписавшимся?

Но, что бы это ни было, все уже позади.

Он сделал свою работу и сгорел. Сгорел так полно, как можно было только ожидать — все то, чему он суеверно поклонялся, превратилось в свою противоположность. А началось это с прихода журналиста сегодня утром. И вот теперь он сидит здесь — скучный, банальный человек — взгромоздившись на сиденье, и ест пирог с вишнями. Сколько людей сидело так же, как он, в прошедших веках, освобожденные от иллюзорной жизни, стараясь с тем же успехом, что и он, сообразить, — что же с ними произошло? Сколько еще людей и сегодня живут в иллюзорном мире, как он жил в течении тридцати лет? А может, все-таки было необходимо, чтобы сенатор Джонсон Эпрайт не отказался от общественной деятельности и возглавил Государственный департамент? Зачем и кому было нужно, чтобы именно такой человек занял этот пост? И настолько ли это важно, чтобы добиться этого ценой жизненного труда другого человека?

Где-то здесь должен находиться ключ. Где-то за этими тридцатью годами должен быть указатель, ведущий к человеку, к предмету или организации чем бы оно ни было.

Он почувствовал, как в нем поднимается тупой гнев: бесформенный, бесчувственный, почти безнадежный гнев, не имевший ни направления, ни цели.

В ресторанчик вошел человек и сел рядом с Харингтоном.

— Привет, Глэди! — взревел человек.

Потом он заметил Харингтона и шлепнул его по спине.

— Привет, парень! — протрубил гость. — Ваше имя в газетах…

— Потише, Джо, — сказала Глэдис. — Чего вы хотите?

— Кусок яблочного пирога и чашку кофе.

Харингтон увидел, что его сосед огромен и волосат. У него был значок возчика.

— Вы что-то сказали о моем имени в газетах?

Джо швырнул сложенную газету:

— На первой странице статья и ваша фотография.

Он ткнул в лист грязным пальцем.

— Спасибо, — сказал Харингтон.

— Читайте, — шумно заявил Джо. — Или вам не интересно?

— Интересно.

Заголовок гласил:

ИЗВЕСТНЫЙ ПИСАТЕЛЬ ПРЕКРАЩАЕТ ПИСАТЬ!

— Значит, вы завязали? — ревел возчик. — Не могу ругать вас за это, парень! Много книг написали?

— Четырнадцать.

— Глэдис, только представь себе! Четырнадцать книг! За всю свою жизнь я не прочел столько книженций…

— Замолчите, Джо, — сказала Глэдис, со стуком ставя кусок пирога и кофе.

В статье говорилось:

«Холлис Харингтон, автор романа „Взгляни на мой пустой дом“, принесшего ему Нобелевскую премию, прекращает писать после опубликования своей последней книги „Вернись, моя душа“. Об этом было объявлено в последнем выпуске журнала „Ситуэйшн“ в статье редактора Седрика Мэдисона. Мэдисон утверждает, что Харингтон завершил свою работу, начатую тридцать лет назад…»

Рука Харингтона конвульсивно сжала газетную страницу.

— В чем дело, парень?

— Ничего…

— Этот Мэдисон — ничтожество! — заявил Джо. — Не верьте ему. Он полон…

— Он прав. Боюсь, что прав.

«Но откуда он знает? — спросил он себя. — Как может Седрик Мэдисон, этот странный человек, поглощенный своей работой, не выходящий из помещения редакции и пишущий литературно-критические статьи — как может он знать об этом?! Ведь я сам почувствовал только сегодня утром!»

— Вам не нравится пирог? — спросил Джо. — И кофе у вас остыл.

— Оставьте человека в покое! — яростно сказала Глэдис. — Я подогрею его кофе.

Харингтон повернулся к Джо:

— Вы не отдадите мне эту газету?

— Конечно, отдам, парень! Я уже просмотрел ее. Читаю только спорт!

— Спасибо. Мне нужно кое с кем повидаться…

Вестибюль здания «Ситуэйшн» был пуст и весь искрился — яркая искра являлась торговой маркой этого журнала и людей, делавших его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: