Петр посмотрел на тестя. Тот сидел, накоршунившись над столом, печально и хмуро смотрел перед собой. Многое он прощал дочери за ее песни. Любил он ее, крепко его заботила ее судьба.
Ольга допела песню, положила крупную белую ладонь на струны, посмотрела с усмешкой на обоих.
— Чего носы повесили?
Фонякин очнулся, поднял голову.
— Так.
— Давайте вместе какую-нибудь? — предложила Ольга.
— Ну уж нет! — возразил Петр.
Фонякин тоже сказал:
— Зачем? Спой еще.
запела Ольга; и опять властное чувство тоски и скорби охватило Ивлева, но странной какой-то скорби: как будто и не скорбь это, а такое чувство, когда хоть и грустно, хоть и плакать хочется и жаль чего-то, но если плакать, то и смеяться и любить — вместе. И прощать и жалеть: «Милые, милые, родные люди, ничего, хорошо ведь?»
«Моя ты или не моя? Если б ты была моя совсем, с твоими песнями вместе! Ничего бы не надо больше», — думал Петр.
Ольга кончила петь.
Некоторое время все трое сидели молча, додумывали думы, какие породила песня. Жалко было уходить из того смутного, зыбкого, бесконечно доброго и печального мира, куда увели песни.
В комнату вошел директор школы, низенький, плохо скроенный человек в бостоновом костюме, сказал громко:
— А, вот они где!.. Ольга Павловна, без вас там все разваливается. Пойдемте танцевать, — посмотрел на Петра вопросительно.
— Я не танцую, — сказал тот.
Ольга положила гитару на стол, легко поднялась. Петра всегда поражало, с какой легкостью она носит свое большое тело.
— Пойдемте.
Они ушли.
— Вот так, — сказал Фонякин. И надолго умолк.
Петр слушал патефон, веселый говор и смех, звучавший в соседней комнате. Опять новая жизнь…
— Значит, столярничать? — спросил неожиданно Фонякин.
— А что?
— Так просто. А поучитъся… не думал? У тебя сколько?
— Пять классов.
— М-да-а… не густо. Но ведь и годов-то тебе еще не много.
«К чему он?» — недоумевал Петр.
— А что? — опять спросил он.
— Да ничего!.. Время сейчас такое — все учатся… У нас вечерняя школа хорошая. Хотя бы техникум… Жизнь большая.
— Посмотрим, Павел Николаевич.
Жизнь дальше пошла так.
Столярного дела в РТС Петру не нашлось. Мелкие, шабашные заказы по селу выполняли старики-пенсионеры. Да и стыдно было бы заниматься этим. Зато его с великой охотой взяли в плотничью бригаду на строительство кошары.
Ольга не на шутку принялась за книги.
Рано утром Петр осторожно вставал с кровати, умывался во дворе под рукомойником, одевался, ел на кухне невкусные пироги с морковью, которые почему-то в изобилии пекла теща, запивал молоком… Если Фонякин был дома, он беззлобно ругался с кем-нибудь по телефону в прихожей. Иногда вместе ели пироги с морковью.
Теща и Ольга спали еще.
— Как дела? — спрашивал Фонякин.
— Ничего. Как у вас?
— Ничего.
И каждый думал о своем.
Позавтракав, Петр уходил на улицу, садился на скамейку у ворот, закуривал в ожидании автобуса (стройка была в пяти километрах от села, рабочих возили на работу и с работы). Это было самое хорошее время дня — эти полчаса, пока он ждал автобуса. Солнце еще не поднялось из-за горы, но светло уж, и все село ворошится. Поднимая пыль, прошло стадо коров. Небольшое. Большое оно будет в конце села. Хлопают калитки; запоздавшие бабы догоняют пастуха, подстегивая коров хворостинками.
— Ну, отелилась, ли чо ли?! — ругаются. Как будто не сами виноваты, что пронежились лишних пяток минут в теплой постели.
Протарахтит телега с мужиком. Мужик что-нибудь крикнет запоздавшей бабе, а та в долгу не останется. Засмеются. Голоса еще с хрипотцой — со сна, теплые. Люди не успели наработаться — не сердитые. Да и шибко уж просторно, ясно, свежо вокруг, так и подмывает крикнуть через дорогу что-нибудь самое пустяковое.
— Здорово, сосед!
— Здоров. Как ночевал?
— А ничо, слушай! Жена бы не растолкала, дак ишо бы поспал. На коровьем-то реву оно, это, спится, язви ее!
А подальше еще двое переговариваются через плетни:
— Ты что седня вечером делаешь-то?
— Дак а чо?.. Вроде особо-то нечего.
— Может, сплаваем в островишко, посидим?
— Оно можно бы… у меня припасишки вышли. Я этто заказывал Семке Косому, поедешь в город, возьми на мою долю с кило. Забыл, окаянная душа!
— У меня есть маленько, я дам.
— Но давай. А я на днях сам поеду, дак куплю. Дроби-то я накатаю…
— У меня дробь есть. Правда, тоже не магазинная…
— Да дроби не надо. Я вон парнишку заставлю, накатат сколько надо.
— Ну и сплавам, посидим, — а дальше негромко: — Я тада возьму на литровку?.. — кивок в сторону крестового дома, где живут две учительские семьи. — Штук шесть-то добудем, поди.
— Бери, добудем.
Договорились вечером сплавать на охоту. Пороху один другому одолжит. Дробь пойдет самодельная. А так как деньжонок у обоих нет, а выпить после охоты надо, один возьмет у учителей шесть рублей под уток (бутылка — пара), купит две бутылки и поставит в погреб. Приплывут затемно, разложат во дворе огонь под таганком, сами отеребят, опалят, распотрошат утку и заварят целиком в чугуне. Вкусно и долго пахнет потом на улице паленым; блаженно покряхтывают двое, прихваливают:
— А ничо получилось!..
— Мм.
— Жалко, в одну промазал. Прямо над головой шаркнула, гадина… Темно.
— Ничо, этого от пуза.
Трепыхается слабый огонек под таганком, выхватывая из тьмы две фигуры. Бывает, со двора не в лад, но задушевно поплывет в теплом стоялом воздухе:
Мужской голос, с плохо скрытой завистью, прикрикнет с улицы:
— Огонь-то затопчите потом, девы!
Если «девы» не успокоятся, выходят жены.
— Ну-ка, марш по домам!
…На работе к Ивлеву сперва было несколько настороженное отношение — директорский зять. Скоро, однако, наладилось. Работать Петр умел, за счет других не ловчил, плохого к людям за душой не таил — это скоро понимают.
Ольга целыми днями читала, забравшись с ногами на диван. Мужа с работы встречала не то что прохладно — спокойно: оторвется от книги — мысли далеко-далеко.
— В печке на сковородке картошка жареная, в сенях — огурцы, капуста. Хлеб — в шкафу.
Ивлева не очень огорчало такое.
«Ничего, — думал, — лишь бы тосковать не начала».
Сам серьезно подумывал над словами тестя: не начать ли учиться? Жизнь выровнялась, на душе устоялся желанный покой. Листал вечерами Ольгины книги, и крепло желание: сидеть рядом с женой и въедаться в неведомый, чужой мир.
Ночью, в темноте, негромко разговаривали.
— Мне тоже отец советует учиться. А? Я ведь, если возьмусь…
— Правильно советует. У него только другое, наверно, на уме… свое. Я сама возьмусь за тебя. Странно мне, Петя! Как будто, знаешь, шла, шла и вдруг — море. Совсем не ждала. И прямо не знаю, что мне с ним делать — большущее такое!.. — и добавляла сердито: — А мне уж скоро тридцать.
— Ерунда какая. Люди…
— Да я не об этом. Жалко!
— Чего жалко?
— Ничего. Тебя жалко, что не понимаешь.
— Понимаю, почему не понимаю. Жалко, что время зря много ухлопала?
— Спи. Дай твою руку… Я не знаю: может, я испугаюсь, что оно такое большое…
— Не бойся. Хорошее дело надумала — не робей. Я тоже с тобой: рога черту свернем. Я ведь мужик крепкий, мне если что западет в башку…
— Не хвались. А учиться будешь, я без отца давно решила. Хорошо от тебя потом пахнет — сосновым. Спи.
Петр засыпал счастливый. Иногда, когда он засыпал так, Ольга вдруг говорила сама себе твердо, зло и отчаянно: