Я отвёл руки от ушей и прислушался. Ударов больше не было, слышался только тихий плач, будто в каморке скулил щенок. Я выглянул из-за двери. На дворе – ни души. Я подполз к окошку и тихо позвал:
– Паскуале…
Плач умолк.
– Паскуале! – сказал я погромче.
– Это ты, Пеппо? Как они меня мучают! Я не могу больше, я уйду, я убегу от них… Это ничего, что нога болит, я всё-таки убегу отсюда!
Я снова пролез в окно и спрыгнул к нему. Он быстро вырыл Пульчинеллу из-под соломы.
– Идём скорее, Пеппо! Сейчас аббат обедает, а Барбара подает ему кушанья! Они нас не увидят!
Он попробовал встать на ноги и застонал от боли. На щеке у него была синяя вспухшая полоса от удара трости. Я взял его под мышки и подтянул к окну. Он снова застонал, когда пришлось согнуть больное колено, но всё же выкарабкался на двор. Я схватил Пульчинеллу и вылез следом за ним.
Мы пошли к воротам, держась возле самой стены, чтобы нас не увидели из верхних окон. Паскуале хромал, вцепившись мне в руку, и стискивал зубы, чтобы не стонать. Пот катился у него по лбу.
Наконец мы выбрались за ворота и пошли – не к мостику через канал – ведь там нас могли увидеть с подъезда, – а свернули по переулку в другую сторону. Каким длинным показался мне этот переулок! Каждый камень, каждая выбоина в мостовой были препятствиями в пути из-за больной ноги Паскуале. Я то и дело оглядывался, и каждый раз у меня замирало сердце: вдруг я услышу за нами тяжёлые шаги и увижу бегущую по переулку Барбару. Но никто не вышел из ворот.
Наконец мы добрели до перекрестка и завернули за угол. Теперь уж Барбара нас не увидит, если даже выбежит в переулок! Но едва мы прошли несколько шагов, как Паскуале пошатнулся, скользнул спиной по стене дома и сел на землю бледный, с мокрым лбом.
– Я не могу больше, Пеппо!
Я попробовал его поднять, но не смог. Оборванный мальчишка лукаво смотрел на нас из-под ворот. Из траттории напротив вышла старуха, она подозрительно взглянула на нас и проковыляла за угол.
Что если она позовёт сбиров, чтобы схватить нас? Куда нам бежать? Паскуале бежать не может… Я озирался по сторонам. Вдруг в окне траттории мелькнула рыжая в закатном луче знакомая шляпа, а под ней – ястребиный нос старого поэта. Гоцци сидел в траттории.
– Подожди, я сейчас вернусь, – шепнул я Паскуале и перебежал площадь.
Хозяйка звенела тарелками, гондольеры уписывали макароны, кто-то требовал вина, пока я шепотом рассказывал рассеянному Гоцци о том, что случилось: аббат Молинари исколотил мальчика, которому я отнёс лепёшки, и велел передать синьору Гоцци, что он не граф и не дворянин!
Я умолял Гоцци помочь нам. Вряд ли он понял что-нибудь из моего рассказа. Но всё же, не допив своего стакана, Гоцци вышел на улицу. Паскуале уже сидел скорчившись, на ступеньках траттории пугливо глядел на прохожих.
ОСОБЕННЫЙ БАШМАК
В огромном доме графов Гоцци ветер разгуливал из одного разбитого окна в другое, шевеля лохмотья дорогих обоев на сырых стенах. С потолка, еле видная от копоти, улыбалась нарисованная богиня с копьем. Она глядела на Паскуале, такого маленького и жалкого в большой кровати под ветхим пологом.
– Пускай мои поступки недостойны графа и дворянина, зато я поступаю так, как велит мое сердце, – сказал синьор Гоцци. – Фамильная кровать графов Гоцци не развалится оттого, что в ней переночует бездомный ребёнок. Наоборот, он прогонит с неё пауков.
И вправду, пауков было много в этом доме. Они бегали повсюду, быстро шевеля серыми лапками, свисали на тонких нитях с потолка, сидели в густой, пыльной паутине во всех углах. Дряхлый Анджело, глухой и подслеповатый слуга синьора Гоцци, не утруждал себя уборкой. Он чинил и штопал одежду и обувь своего господина, а на другое у него не хватало сил.
– Чего только не выдумает наш молодой господин! – проворчал он, когда мы привели Паскуале.
По старой памяти он всё ещё считал синьора Гоцци молодым человеком и постоянно брюзжал на него. всё же он принёс хлеба и сыру и накормил нас с Паскуале. Паскуале глядел на синьора Гоцци большими, испуганными глазами. «Не бойся, он добрый!» – шепнул я ему тихонько. Синьор Гоцци спросил Паскуале, есть ли у него родители и как он попал к аббату Молинари. Паскуале стал рассказывать, робея и запинаясь на каждом слове. У него нету родителей. Он сирота, подкидыш. Прежде он жил в монастырском приюте. Там много мальчиков. Монашки кормят их, учат читать, писать и петь в церкви. Паскуале очень любит петь. Когда мальчики подрастают, их отдают в услужение разным господам. Паскуале отдали господину аббату помогать старой Барбаре на кухне. Но он больше не хочет жить у аббата: там ничего не дают есть, и аббат больно колотит его своей тростью. Вот и всё.
– Вот оно – лицемерие модных, слезливых писателей! – воскликнул синьор Гоцци. – Аббат Молинари в своих писаниях проливает слёзы жалости над каждой козявкой, но у него не дрожит рука, когда он избивает слабого, беззащитного ребенка! Ты не вернешься к нему, мальчик! Я пойду в приют к монашкам и потребую, чтобы тебе нашли другое место. А пока ты поживешь у меня.
Синьору Гоцци не пришлось идти в приют к монашкам. Паскуале сам нашёл себе другое место – в тесной каморке на чердаке у дяди Джузеппе. Вот как это вышло.
Пока у Паскуале болела нога и он не мог ходить, я часто прибегал навещать его в дом графов Гоцци. Само собой разумеется, я рассказывал ему про то, как я вырезываю кукол и какие деревянные человечки живут в стенном шкафу дяди Джузеппе. Когда нога у Паскуале зажила, он стал проситься, чтобы я взял его с собой к дяде Джузеппе. Я опасался, что мой хозяин рассердится, если я приведу с собой мальчишку, но Паскуале так упрашивал меня, что я согласился.
Он только боялся, что уличные мальчишки опять засмеют его и забросают камнями, как бывало уже прежде, потому что у него всё ещё не было «особенного башмака», о котором он мечтал. Ему было трудно ходить по улицам в стоптанных туфлях, ежеминутно падавших с ног.
Тогда я вырезал из дерева хороший, толстый каблук и принёс Паскуале. Мы сидели на полу и старались прибить его гвоздями к старой туфле, когда в комнату вошёл Анджело. Он остановился и посмотрел на нас из-под косматых бровей. У нас ничего не выходило. Тогда Анджело молча отобрал у нас туфлю, каблук и гвозди, смерил ногу Паскуале, осмотрел его пятку и, покачав головой, ушёл в свой чулан. Мы слышали, что он стучит молотком и ждали: что будет дальше?
На другой день к вечеру Анджело принёс Паскуале «особенный башмак». Он починил, выправил и разгладил его старую туфлю и приделал к ней толстый каблук, крепкий и удобный.
– Носи на здоровье, непутёвая голова! – сказал он. – А где твоя другая туфля?
Взяв туфлю, он и её привёл в порядок. Паскуале не мог нарадоваться на свои новые башмаки и ходил в них так осторожно, как будто они были стеклянные. Он, конечно, хромал, но не так сильно, как прежде, и его хромая нога теперь меньше уставала от ходьбы.
– Теперь уж мы пойдём к дяде Джузеппе? Пойдём, Пеппо? – спрашивал он.
И вот однажды утром я привёл его в каморку на чердаке.
– Это ещё кто? – спросил дядя Джузеппе, обернувшись к нам. – Говорят, брошенный щенок приводит другого брошенного щенка в дом, где его хоть раз накормили. Впрочем, ты похож не на щенка, а на цыпленка, – добавил он, разглядывая Паскуале, – ты такой же маленький, остроносый и светлоголовый. Настоящий хромой цыплёнок.
Паскуале заморгал глазами, не зная, можно ли ему остаться на чердаке или нужно уходить. Он остался и просидел рядом со мной весь день до вечера, глядя, как я вырезываю кукольные ручки и ножки. Он ушёл домой неохотно, поздно вечером.
А наутро дядя Джузеппе запнулся на пороге, отворяя дверь: под дверью, свернувшись калачиком, спал Паскуале. Он не попал вчера в дом Гоцци – не достучался. Синьора Гоцци не было дома, а старый Анджело заснул и не слышал стука. Паскуале вернулся на чердак, но не посмел войти и лег спать под дверью.