— И то и другое я приму с радостью.
— Диллеры не эксплуататоры, как об этом болтают. Я думаю, вам это стоит запомнить. Все, о чем мы просим, — только предложения.
— К вашим услугам, — склонив голову, смиренно ответил Андрей.
— Не чувствую в голосе ликования, — сказала Джен удивленно. — Вы всегда столь безразличны к предложениям женщин или это относится лишь ко мне?
— Только к вам, — сказал Андрей и улыбнулся смущенно. Он знал, что быть откровенным в таких случаях — лучший способ не выдать своих чувств. — Я боюсь показать, что влюблен в вас.
— О! — воскликнула Джен. — Даже не знаю, расценить это как комплимент или как дерзость.
Она скользнула по Андрею быстрым взглядом и тут же прикрыла глаза ресницами, словно опустила жалюзи.
— Итак, я жду вас готовым ровно к семи часам, мистер Рисую Неплохо. Идет?
— Да, конечно, — ответил Андрей, как ему самому показалось с ненужной поспешностью. Он заметил, что оценка его способностей по шкале Джен сразу снизилась на несколько пунктов — от мистера Рисую Прекрасно до просто Рисую Неплохо. Чем это было вызвано? Скорее всего его последним, несколько опрометчивым и потому преждевременным признанием. Что ж, такое надо учесть.
В театр Андрей начал собираться задолго до срока. Старательно выбирал галстук, жалея, что из множества разных всегда приходится отдавать предпочтение одному. Что-что, а галстуки всегда нравились Андрею. Видимо, есть у каждого мужчины какое-то подсознательное влечение к ярким, броским вещам. Даже чопорные снобы, наглухо завинченные в смокинги, хранят в душах слабость к пестрым галстукам и носкам. Именно галстуки в наш век удовлетворяют потребности мужчин в буйстве цветов, в то время как им приходится носить строгие костюмы, будто солдатскую форму имущего класса.
Из всех костюмов Андрей больше всего любил свой зеленовато-синий. Как никакой другой, он гармонировал с его загаром и выцветшими соломенными волосами. Надевая его, Андрей чувствовал, что даже сам себе нравится.
Выбрав все, что ему хотелось бы надеть в этот вечер, Андрей вздохнул и вернул вещи в шкафы. Одеться по своему усмотрению ему не позволял этикет — устав больших денег. Надо было надевать черную фрачную пару, белую рубашку с накрахмаленной грудью, галстук-бабочку. Бросать вызов канонам, привлекать к себе внимание общества театралов не стоило. И без того все они сегодня будут глазеть на него. Джен Диллер была ориентиром весьма заметным, и там, где она появлялась, ее всегда сопровождал шепоток зависти и пересудов.
Они приехали в театр за несколько минут до начала концерта. Проходя по коридору, Андрей покосился на свое отражение в зеркале. Из широкого полированного стекла во весь рост на него смотрел высокий светловолосый мужчина со взглядом внимательным и задумчивым. Андрей давно и хорошо знал свое отражение, но даже и его мог ввести в заблуждение этот элегантный джентльмен, словно только что вышедший из салона модной одежды «Братьев Джошуа».
Просторный зал был залит холодным дневным светом. Его Андрей терпеть не мог. Кто-то, словно в иронию, назвал освещение «дневным», хотя оно больше походило на потустороннее. Люди с мертвенно-бледными лицами двигались, шелестели программками, и разноголосый гомон сливался в сплошной гул.
Публика партера темнела черными смокингами мужчин, блистала драгоценностями, дразнила обнаженными плечами и спинами, полуоткрытыми для обозрения грудями женщин. Словно на ярмарку похвальбы, богатые принесли сюда самое дорогое, чем располагали, чтобы лишний раз продемонстрировать его соседям, уязвить тех, кто менее удачлив и оборотист. Только Джен выгодно отличалась простотой наряда, что еще сильнее подчеркивало ее независимость и власть.
Лишь истинные короли и королевы могут не придерживаться веяний моды, ибо модно то, что они носят сами. Дотошное следование предписаниям сиюминутных вкусов призвано служить отличительным признаком состоятельности. Зато настоящих хозяев мира знают и узнают без видимых знаков отличия. И это в обществе служит еще одной затравкой, вызывающей зависть, порождающей стремление к злословию и сплетням.
Свет начал медленно меркнуть. Аплодисменты, как шорох, вспыхнувшие у сцены, пробежали по рядам и утихли в конце зала.
На сцену вышел маленький, худой и ко всему остроклювый. маэстро. Он механически поклонился залу, отбросил легким движением фалды изрядно потертого фрака, сел за рояль. И сразу по залу, как голыши по битому стеклу, покатились гулкие стройные аккорды.
Музыка действовала на Андрея вдохновляюще, но вот приучить себя слушать симфонические концерты он не мог. Музыку Андрей ценил больше всего как фон для работы. Слушая Листа или Чайковского, он замечал, что работа идет лучше, острее становится ощущение цвета, будто сами собой приходят новые решения и композиции. Ференц Лист в его представлениях ассоциировался с тонами тревожными, мерцающими багровыми отсветами цыганских костров. Чайковский дарил ощущение свежей зелени лета, синеву необъятных просторов. Великий Верди заливал мир сиянием прозрачного золота, удивительной грусти, одетой в тогу торжественной радости. Легкая музыка будила в душе Андрея тревожные чувства, и писать под нее становилось труднее. Джаз, подчиняя движения четкому ритму, помогал делать какую-нибудь черновую работу, не требовавшую умственного сосредоточения. Рок будоражил, путал мысли, и работать под него вообще не представлялось возможным.
Оказавшись в концертном зале, Андрей опять погрузился в те же тягостные сомнения, которые впервые испытал, слушая симфоническую музыку на концерте в Лондоне. Он думал, что для человека впечатлительного в один день достаточно одной настоящей симфонии. Она всколыхивает чувства, которые живут в душе долгое время, звучат как струны, тронутые нежной рукой. Ты весь во власти звуков, ты весь подчинен их ритму, но звучит новый опус и ломает, сминает настроение, созданное предшествовавшим произведением. Сахар и соль, перец и халву лучше разделять при потреблении…
Андрею казалось, что многие сидевшие в зале испытывали то же самое чувство, что и он. Спустя некоторое время благоговейная тишина внимания стала рушиться. Кто-то осторожно покашливал, кто-то то и дело двигался, хрустя программкой. За спиной шуршало платье, потом по полу скребыхнули каблуком. Все эти мелкие, едва слышимые звуки били по нервам, снимали чарующую дрему, навеянную музыкой.
Временами Андрею хотелось встать, все бросить, уехать в студию и тут же взяться за кисти. И рисовать, рисовать. Настолько сильно его заряжала музыка. Но он кидал взгляд на спокойный, тонко очерченный профиль Джен и опять оставался в кресле. Волна горячего чувства, поднятого музыкой из глубин души, сжимала сердце, заставляла его биться то сильно, то тихо — едва-едва.
Джен слушала музыку сосредоточенно, вся уходя в мир звуков, как дети уходят в сказку. Андрей попытался последовать ее примеру, но не смог. Его раздражало хрюкающее дыхание соседа-меломана. И тогда он окончательно решил, что больше никогда не поедет на концерты. Никогда.
Концерт окончился поздно. Они вышли из театра на улицу, еще млевшую в духоте разогретого за день асфальта.
— Поужинаем? — спросил Андрей, остановившись у машины.
— Да, — ответила Джен. Она еще не рассталась с музыкой и выглядела задумчивой, немного грустной. — Только где-нибудь на воздухе.
— Вам нравится «Приют»?
— Конечно, — ответила Джен. В «Приюте» она не была ниразу, но знала, где он расположен, и потому не протестовала. — Очень нравится.
Минут через десять они подкатили к небольшому ресторанчику, над которым светилась неоновая вывеска: «Приют старого моряка».
Оставив машину на платной стоянке, вошли в ресторан. Еще с порога Андрей, который и сам появлялся здесь крайне редко, бросил быстрый взгляд по сторонам. Кабачок был старым и лишь недавно усилиями нового хозяина выбился в модные заведения. Теперь он бурно переживал вторую молодость. Темные деревянные панели казались мрачноватыми, хотя светильники стиля модерн лили безжалостный, стерильно-белый свет. Тяжелые старинные рамы темных, почти не прочитываемых картин, полотна, покрытые паутиной кракелюр, — все свидетельствовало о почтенности прошлого и о тех временах, когда вещи делались добротно и крепко. Может быть, именно эта прочность, эта добротность вдруг пришлись по вкусу современным дельцам, инстинктивно ощущавшим углубление ненадежности сегодняшнего мира, который они сами создавали, расшатывали и в котором сами были вынуждены жить, опасаясь за завтрашний день.