В конце концов это надо было когда-то сделать — познакомиться. Я знала, что некая Женя, не поступив в институт, как-то попала к Асе. К ней всегда попадали как-то. Это был демоприемник, где отлеживались, отсиживались, где прятались. Как во всяком приемнике, в нем, случалось, хамили именно тем, кто кормил и вытирал сопли. Ася хамства не видела по причине особого свойства. Ее подопечные были выше подозрений. О них нельзя было подумать плохого, а уж сказать!
Тут опять на выброс просится эпизод вне сюжета.
...Звонит Ася. У нее только что поменяли разбитый толчок, в туалете непролазная грязь, новый и разбитый унитазы стоят рядом и практически лишают смысла существования данное место пользования. Не могла бы я...
Дело в том, что Ася — умница, прелесть, душа — всемерно косорука. Не в прямом смысле, а в том, что ничего из того, что знает и умеет всякая баба, она делать не умеет. Она замирает над хорошо выбритой импортной курицей, не будучи уверенной, нужно ли помыть ее еще и мылом или достаточно почистить, как яблоко. Звонит и спрашивает. Она не умеет стирать свое интимное. Она не знает, как метут пол и скребут кастрюлю. Это ее удивительное свойство — откуда только оно взялось, если она девушка из семьи работящих участковых врачей, — всегда было для меня раздражающей тайной. И надо сказать, что, любя ее, в минуты ее косорукости я готова была ее убить. И не раз. На неумехости хозяйки жирели ее приживалы. Сваренный неизвестно откуда взявшейся девицей супчик становился предметом такой Асиной благодарности, такой преданности, что можно было не беспокоясь жить у нее год. Сама она — ни за что! — никого ни о чем не просила, просто супы варились потому, что пришлая девица сама захотела поесть и полезла в шкафчики. Меня же Ася могла попросить о чем угодно, — это была ее слабость, а моя гордость до этого самого случая. Ну так вот... Она мне позвонила, что в уборной нельзя сделать пи-пи, так как разбитый толчок стоит на пути к цели.
И я к ней безропотно поперлась через всю Москву, правда, кляня ее, дуру, что не попросила рабочих вынести за собой мусор. Наверняка они сломили бы с нее более чем, Ася в деньгах не разбиралась, как и в курицах, но хоть за пределы сортира можно было этим сволочам пролетариям вынести толчок? Потом я узнала: все так и было — пролетарии сволочами не были, они вынесли разбитый унитаз в коридор. Но у Аси в тот вечер было много людей, и даже два поляка-переводчика, и, с точки зрения музык и литератур, стоящий посередине предмет как-то не звучал... Поэтому она сама — кретинка эстетка — попросила его запятить назад.
Я всегда была закаленной бытом женщиной. (Написала почему-то «пытом». Может, так даже точнее.) Я носила и ношу тяжелое туда, сюда и обратно. Умею самолично двигать мебель. Даже пианино лихо качу по комнате, упершись в него задницей.
Но вынести разбитый унитаз на помойку — это пардон. Не потому что чванюсь, а потому что не осилю. Съесть-то он съест, да кто ему даст?
— А я думала, ты сможешь, — расстроенно сказала Ася. — Ты ведь ловкая.
Двери в комнаты были закрыты. И в первой и во второй звучали смехи свободных людей.
Я распахнула двери. Квартира была полна в основном мужчин. Они пили вино и заедали его сыром рокфор. Им было жарко, и некоторые, совсем не отягощенные путами, были голые по пояс. Блеклые, тощие половинки били в глаз.
Я ведь открыла дверь не просто так: мне хотелось соединить мусор и бицепс, сделать это за деликатную Асю, которая никогда бы не посмела прервать умную беседу ради такого вонючего дела. Я — другое дело. Я, конечно, тоже могу за рокфором ляпнуть какую-нибудь оригинальную мысль, но, как выясняется, не этим я человечеству полезна. Я могу выносить гувна. Это главное. И даже могу нагло попросить мне помочь. Именно так коротко, как прораб, я и сказала:
— Надо помочь. — И ушла. Не стоять же над душой, пока оденутся блеклые тела.
Толчок из туалета мы с Асей вытаскивали вдвоем. Я помню напрягшееся Асино лицо, ее пальчики, которые ничего не могли ухватить, свои пальцы, которые удачно попали куда-то в волглую трубу и дали мне хороший рычаг для движения.
Одним словом, битый красавец остался в коридоре, мусор я вымела и бежала от Аси так, как не бежала, пожалуй, ни из какого дома больше.
С тех пор я бывала там все реже и реже. Однажды отразилась в ее зеркале в день ее рождения. В другой раз приехала по «скорой» искупать шелудивого кота.
Аси уже нет. Я не знаю человека добрее и отзывчивее ее. Я не знаю другого человека, которым так бесстыдно пользовались все кому ни лень.
Но мы еще во времени ее жизни. И у меня гостья, которая — оказывается! — костерит Асю.
Я потихонечку вникаю в смысл.
Во— первых, Ася в упор не видит, что она, Женя, носит в себе конкретное доказательство любви русской женщины к литературе.
— ...Я становилась к ней боком...
А! Вот почему и ко мне она входила таким макаром. У нее уже были основания подозревать людей в куриной слепоте. Боком она как бы выходила из застенья, а мы, дураки...
— ...Она заталкивает меня в больницу, думает, у меня печень, раз меня рвет, а у меня поздний токсикоз. Я прочитала в энциклопедии.
А! Подумала я. Ася мне уже звонила: Женечка — знаешь, у меня живет девочка? — ослабла от рвот, видимо, что-то с желчными протоками, не могу ли я устроить ее в больницу? Нет, ответила я. Сама умираю. Конечно, я ответила не так. Я даже куда-то звонила, но у меня всю жизнь нужных связей — ноль. Сама не знаю, что это, но я до сих пор как от чумы бегу от тех, «кто по какой-нибудь части». Я заранее уже боюсь, чтоб меня не заподозрили: не случайный телефончик в книжечке записан, корысть в нем, корысть! Все это не потому, что я хорошая, а потому, что плохая. Во мне страшного Божьего греха — гордыни — великое количество! Тьма! И бита бываю за это Всевышним чаще частого, но ничего не могу с собой поделать. Лучше сдохну, чем позвоню, попрошу... Лучше сдохну. И очень может быть, что когда-нибудь и сдохну. Врача своего нет, а сколько их возникало естественным путем. Нет, не надо, спасибо! Врача не вызывали. Поэтому и жду, скрючившись, неотложку, чтоб элементарный укол сделала. Ну что за балда, если за жизнь не приобрела своей медсестры поблизости.
Но это так. А пропо... Вскрик седалищного нерва.
Одним словом, от устраивания Жени в больницу я тогда быстро устранилась. Устра-устра... Птица такая может быть с наглым клювом и близко сидящими глазками. Гав-чук!
— ...Мне же ехать некуда. У меня родители верующие. Убьют.
А! Подумала я. Ребеночек большой и вот-вот... Если мать убьют, то и ему хана. А в нем замысел, он не просто ручки, ножки и пупок, он из Вальпургиевой ночи к нам едет. Ему плохо сделай — неизвестно чем кончится. Вон она как на меня смотрит, мать-несушка. Строго и побуждающе. Может, требует, чтоб к тем моим некачественным, кроватным детям я прибавила еще одного, сотворенного по правилам, а не абы как, чтоб уснуть скорей?
— ...А что, ей комнату жалко? Да? Одна в двух... Это честно? А меня обземь?
Обземь — она не говорила. Это я придумала. Потому что поняла: началась история и я в ней уже сижу по самую маковку. Асю обидеть не дам ни ради какого ребенка. И эту девушку ночи тоже не дам. Дитя жалко. И Воланда боюсь. Это растительное масло, несешь-несешь — и кокнешь.
Тут— то я и задала неприличный материалистический вопрос, кто автор второй половинки ребенка.
— Это не важно, — сказала мне гостья. — Он женат. У него дети. Мы с ним просто единомышленники.
В этот момент я продвинулась в своем развитии неизмеримо дальше, чем за все предыдущие годы.
Я знавала детей от любви. Даже целовала их. Знавала от расчета. Вполне хорошенькие. Дети от недосмотра тоже были вполне. И даже от изнасилования ничем плохим не отличались. Дети же по пьяни и по глупости — так ими же просто кишмя кишит.
От единомыслия знакомых детей у меня не было. Я пошла в ванную и приложила к лицу мокрое вафельное полотенце. Маленькая сволочь кубарь все еще сидел на горячем кране.