— Пошел вон! — сказала я ему.
— Я еще приведу товарищей-единомышленников! — засмеялся он. Ясное дело! Шабаш... Какая же я кретинка, что не отдала Булгакова тому своему знакомому, что делал из носков катышки и складывал их на книги. Пусть бы читал, вникал, понял и имел все остальное. Ведь с кем поведешься...
Лично я повелась тогда с райкомом КПСС. Шабаш так шабаш. Внутри этого места работала одна женщина, с которой судьба свела меня на юге. У нас с ней было одно время на какую-то водную процедуру, убей бог, не помню какую. Не важно.
Она была ко мне строга — по своему положению. Она была ко мне добра — по существу глубоко спрятанной, чтоб не нашли, души. В ней все это боролось, колошматилось, нервировало, и когда я уезжала, она так радостно меня провожала, что я поняла: из ее жизни вывели козу. Дело в том, что она дозналась, что я автор одного порочного сочинения. Партийное содержание возмутилось, что меня и ее кормят одним и тем же. Она была не виновата. Просто она хотела четкого соблюдения форм и правил. Я не должна была быть там, где она. Но если уж такое случилось, я должна была иначе проявляться, чтоб не возникало путаницы. Одним словом, от меня ждали больших безобразий, а я даже чижика не съела и даже в естественном разврате юга замечена не была. Со мной можно было ходить по терренкуру, заглатывать воды, со мной не было проблем, как застегнуть лифчик на распаренном теле, если он не сходится. Я была до противности ординарна и не соответствовала своему досье. Мне было это сказано «с доброй сестринской улыбкой». И я обрадовалась.
Ее звали Анжелика Геннадиевна. Сокращению и упрощению такое имя в ее положении не могло быть подвергнуто, его надо было носить полностью, а народу произносить.
— Как вас называла мама? — бестактно спросила я, достаточно перегревшись на солнце.
— Так и звала, — строго ответила Анжелика Геннадиевна, и хоть она — положительный герой моего рассказа, я все-таки ее сокращу. В конце концов, я ей не мама. Впредь она у меня А. Г.
Было ясно сразу — это не телефонный разговор, надо самой ехать в райком, значит, куда-то надо девать из кухни мою беременную. Вот-вот придет с работы муж, а он никогда оттуда не приходит в хорошем расположении. Табуретки в прихожей могут стать той самой каплей, от которой неизвестно что и куда прольется. Хороша же я буду, если все это не предусмотрю заранее. Поэтому гостья была пересажена опять и снова в кресло в комнате, ей было разрешено курить и там, табуретки вернулись на свое законное, записка мужу была написана в лучшем эпистолярном стиле. «Дорогой! — писала я. — У нас сидит девушка. Потом расскажу. Пусть курит. Проветрим. Ужин на плите, можешь предложить и ей, но она не помещается на табуретке. Отнеси ей в комнату. Я ставила ей в кухне стул, но это сложно... Потом расскажу! Я поехала в райком по делам этой девушки, к той бабе, которая — помнишь, я тебе говорила? — гнобила меня подозрениями в санатории. Но, в общем, она ничего и одна может помочь. Партия — вдохновитель и организатор... Не злись, что отягощаю чужим человеком, но тут — сам видишь — беременное дело. Я постараюсь быстро».
Вернулась я поздно, потому что пришлось ждать А. Г., пока она закончит совещание по подведению итогов чего-то там. Она пришла возбужденная, слегка гневная, но отчасти и довольная, так что я поняла: итоги нормальные. Идем вперед.
Конечно, я своим рассказом свела на нет всю созидательную работу А. Г. в текущем году. Я повесила ей на плечи распутствующих девушек, верующих родителей и Некий Дом (мною тщательно скрытый), где сохранялось вне закона и вовсю беременело тудеядство.
— Она не работает? Она не стоит на учете в женской консультации? У нее связь с женатым? Но кто-то на это смотрел? Кто-то этому потакал?
Конечно, можно было А. Г. удручить фактами несовершенства руководимой партией страны. Можно было со смехом рассказать, как беременность эта наивно принимается за болезнь печени и желчных протоков, но тогда А. Г. совсем бы запуталась. «Грязь жизни» под грифом «Совершенно секретно» в их кабинеты поступает регулярно, но наивность с доверчивостью, а отзывчивость с легковерием, настоянные на ритуальном чтении какого-то писателя, — это уже из разряда проблем, с которыми разбирается другая, родственная им организация. Я, умная, проводила дело своей гостьи по легчайшему разряду — разряду бытовой распущенности. А. Г. смотрела на меня строго, она говорила мне глазами, что у ее знакомых подобное не случается. Так хотелось, так хотелось переложить все это на плечи Михаила Афанасьевича. Его же рук дело! Это по его заветам в последнюю апрельскую ночь шли двое единомышленников на лавочку Берлиоза. Но я веду себя тихо, безропотно, я соглашаюсь с гневными глазами А. Г. Это мои знакомые, мои. Это мое распутство, мое. «И только вы, А.Г., только вы можете починить этот примус».
Все-таки райкомы — место деловое и решительное. Теперь таких нет. Раз-раз — и уже роддом готов принять без прописки и документов беременную М в любое время, хоть сегодня в ночь.
Это было прекрасно: сегодня и в ночь. Я вернулась домой, взяла Женю, на такси мы приехали к Асе, и пока туда-сюда «больная» собирала вещи, я молотила про больницу и отделение терапии. В общем, я увозила от Аси как бы печеночницу. Ася благодарно хватала меня за руки, нежно за плечи Женю, не замечая, как та от нее отряхивается, как хамит скошенным ртом, как хлопает дверью, а потом лифтом. На тебе, на! Нота бене: ни один добрый поступок не остается безнаказанным.
В больнице нас приняли душевно, в палате было тепло и чисто, две женщины лежали вверх высокими животами, а одна ходила туда-сюда, поддерживая его обеими руками снизу. Понятное все дело.
Когда я уходила, Женя сильно ущипнула меня за руку, может, она так выражала «спасибо», а может, усиливала этим свои слова.
— Пусть она меня пропишет и отдаст нам комнату.
«А кормить вас кто будет?» — подумала я, но не спросила. Я только сказала, что теперь, когда она под приглядом, я расскажу Асе, куда на самом деле я ее увезла, а потом будем искать выход, уже все вместе.
— Нечего искать, — ответила Женя, — и делать проблему из ничего.
Ничего себе ничего!
У Аси толокся народ. Какие-то ряженые показывали слайды. Ася хотела меня вовлечь в восхищение, но я уволокла ее в кухню.
— Слушай сюда, — сказала я, разворачивая ее от идущих из комнаты звуков бубна. Там при определенных картинках старый обшарпанный дядька ударял в игрушечный бубен, набрехав всем, что бубен подарил ему очень продвинутый посвященный, который не просто бывает там и тут, но и приходит по зову. Следовательно, когда обшарпанный нужное количество раз бряцнет возле слайда, продвинутый тут как тут и явится. Надо только открыть в доме все замки и закрылки. Я увела Асю, когда шло всеобщее отворение. Некоторые дамы расстегивали пуговички, щелкали замками сумок, ширкали ширинки.
Я повернула Асю лицом к кастрюлям. Я закрыла в кухню дверь, но тут Ася была непреклонна — дверь все-таки приоткрыла.
Чертов продвинутый! У меня голова шла кругом от накопившихся слов и от неисповедимости дальнейшего проистекания событий, а тут детский бубен, кучка малахольных и умница Ася на страже открытых для чуда дверей.
Не заскучаешь с вами, товарищ Воланд. Не заскучаешь.
В самых что ни на есть вульгарных словах я обрисовала Асе ситуацию. Это был правильный тон и правильная ненормативная лексика. Ася захлопнула дверь и бессильно рухнула на голубенькую табуреточку.
— Падаешь! — ехидно сказала я. — Падаешь! Что ж ты, не видела, что у Женьки зад стал в два раза больше твоей табуретки? Я ее на стул сажала.
— Вон стул, — сказала Ася. — Я думала, ей нужна спинка. Она жаловалась на позвоночник.
— Интересно, — спросила я, — за какое явление природы ты приняла бы схватки?
— О ужас! — пробормотала Ася. — Только не это!
Каждый из нас в чем-то силен, а может, даже велик. Каждый из нас в чем-то беспомощен и слаб. У каждого из нас своя температура плавления. Знал бы — закалялся.