— Ты говорил с ним?

— Говорил. Он обещает все, но хочет очень много денег.

— А что он рассказывал о войске, о стенах? Ведь ты должен был его расспросить.

— Не было времени долго разговаривать, едва успели мы произнести несколько слов. Но он уверял меня, что в монастыре много недовольных, и что только приор да несколько упрямых монахов влияют на всех и принуждают к обороне; если бы этого не было, монастырь, наверное, сдался бы. Вейхард в волнении ходил по шатру.

— Ты будешь ведь с ним видеться?

— Сегодня или завтра.

— Ну, теперь иди и отдохни.

Затем Вейхард повернулся к Калинскому.

— Староста, — сказал он, — тебе придется еще раз отправиться в монастырь, не в качестве посла от нас, но под видом друга и советчика. Ты красноречив (Вейхард знал влияние лести) и поляк, и потому скорее убедишь их в том, что они поступают безумно…

— Если прикажете? — сказал польщенный староста. — Не сомневаюсь, что генерал согласится на это. Пойдемте к нему.

До шатра Миллера было не близко, и граф и полковник должны были отправиться туда верхом. Они застали генерала в его огромном шатре за столом, уставленным винами и яствами, в мрачной пьяной компании. Видно было, что темой разговора была вчерашняя ночная вылазка, которая показала шведам их неосторожность, а генералу его небрежность, и роняла их вдвойне в глазах тех, кого они считали неучами. Шатер начальника представлял картину достойную внимания. Открытый спереди, он был обращен к обители, окутанной дымом и яростно отстреливавшейся.

По долине и пригорку рассыпались шведские солдаты: боевые крики, гром орудий, трубы и барабаны, раздававшиеся со всех сторон, вторили беседе. Стол, накрытый несколькими скатертями различного происхождения, украшенными каймами и польскими гербами, а кое-где и крестами, доказывавшими, что не были пощажены и храмы Божий, был уставлен старинным немецким серебром с тисненными ручным способом рисунками; а стоявшие на каждой вещи гербы указывали, что они были добыты путем грабежа. Тут были и огромные фамильные блюда, и дворянский кубок, заботливо хранимый уникум, стоявший еще недавно в шкафу за стеклом где-нибудь в тихом домике, и тяжелые бокалы художественной работы, и дорожные ножи и вилки с фигурками на рукоятках, которые прежде каждый носил при себе и украшал заветными надписями и эмблемами. Князь Хесский, Садовский, несколько поляков и шведские полковники сидели вокруг стола. Когда вошли Вейхард с Калинским, Миллер поморщился, так как считал их главной причиной всех неудач и неприятностей, и тотчас же указал им вдаль на висевшую еще на балке петлю, на которой окончил жизнь старый олькушский рудокоп.

— Вот, видите, какая тут война. Приходится вешать тех, на кого вы рассчитывали, как на союзников.

Вейхард пожал плечами и сел.

— Ба! — сказал он. — Это минутные неприятности, но все же идет…

— Действительно, прекрасно идет, — ответил Садовский. — Минувшая ночь может служить примером.

— Это наша вина, — перебил Миллер, — нам казалось, что мы воюем с монахами, а там оказались отличные воины! Урок не беда. Скоро приедут и орудия из Кракова.

— Все это будет не нужно, — сказал через минуту Вейхард.

— Вы всегда не знаете сами, что обещаете.

— Обитель употребляет последние усилия и близка к сдаче.

— Отлично; когда мы шли сюда, вы говорили, что она сдастся в первый же день.

— Теперь это более верно, генерал, — сказал тихо Вейхард. — Я знаю, что все поголовно утомлены битвой, обескуражены и рады бы покончить с обороной.

— Так, а, однако, послов не присылают.

— Надо знать положение дел внутри обители, — таинственно сказал чех.

— Например?

— Там несколько человек только поддерживают сопротивление нескольких сотен людей.

Миллер презрительно плюнул.

— Вот именно я и пришел просить генерала, чтобы разрешил послать в монастырь с советом и уговорами старосту брацлавского. Я уверен, что он убедит монахов и принесет нам условия сдачи, которые уже, наверное, готовятся. Только монахи немного упорствуют, а гарнизон воюет по принуждению…

Миллер рассмеялся.

— Пусть староста отправляется, если у него есть желание, а я предпочитаю вести переговоры скорее ядрами, чем при помощи парламентеров; мои послы — это краковские пушки.

Все молчали.

— Что касается монахов, — крикнул Миллер, стукнув рукой по столу, — они справляются отлично. Черт возьми! Мы еще нигде не встречали такого отпора… наши пули их не берут… даже крыш их мы зажечь не сумели. Вдобавок сделали вылазку на нас с горстью людей. Это непостижимая вещь! Потери огромны, вся их мышиная нора этого не стоит! Но я страшно отомщу, всех перережу и гнездо это уничтожу до основания! Де Фоссис убит! Горн смертельно ранен, как говорят доктора. Несколько десятков людей полегло на месте, а у них ни одного трупа. Сегодня мы оказались монахами и пачкунами, а не они.

Говоря это, он пил и трясся от гнева.

— А тут, — добавил он, — вместо того, чтобы люди работали, их приходится вешать, чтобы заставить копать гору! Осень тяжелая, мои люди мерзнут и болеют, а зима на носу! Отлично мы тут влетели!

Вейхард молчал.

— Позвольте, генерал, идти старосте? — спросил он, дав ему высказаться.

— Ах! Если желает, пусть идет! — равнодушно ответил Миллер. — С Богом; но для себя я от этого ничего не жду…

— Я давно и лучше знаю Польшу, — сказал Вейхард, — у поляков сильнейшие порывы сменяются сомнением и отчаянием, — добавил он, наблюдая за польскими полковниками. — Когда слишком сильно рвутся в бой, тогда ближе всего к сдаче; и вчерашняя вылазка доказывает только, что ими овладело отчаяние.

Некоторые, в том числе и Садовский, подтвердили это замечание графа, другие молчали. Староста, по знаку Вейхарда, встал и тотчас вышел, а пирушка продолжалась далее, и пьянство скоро совершенно отуманило головы начальников, которые, издеваясь, жалуясь, насмехаясь, угрожая и злословя Польшу и проклиная войну, вскоре потопили в себе остатки ума и сердца.

XXIV

Как староста Калияский искушает ясногорян, но, разбитый приором, должен уйти со стыдом

Калинский, взяв трубача и белый флаг, снова спешил в монастырь и, недолго прождав около фортки, был впущен обычным способом, после того как брат Павел доложил о нем приору. За ним вошла нищенка Констанция, проводившая большую часть дня за стенами и только на минутку забегавшая в монастырь за входящими.

Ее фигура теперь больше чем когда-либо светилась тем безумным весельем, на которое так тяжело и грустно было смотреть. Со смехом она опередила старосту, который шагал с важной миной, и когда ему при входе в монастырь развязали глаза, она низко поклонилась.

— Припадаю к ногам ясновельможного шведа, — закричала она, — припадаю к ногам!

— Это что за баба? — спросил брата Павла Калинский.

— Э, это бедная женщина, слуга Пресвятой Девы; так ее тут называют…

— Да! Да! — быстро подхватила Констанция. — Я очень рада, что пан так часто ходит к нам.

— А что? — спросил староста.

— А! — с усмешкой говорила старуха. — Так как я знаю, что заставляет пана ходить к нам. О! О! Я это знаю! Ясновельможный швед желает, видимо, креститься! Слава Богу! Тут, пане, и татар, и турок, и всяких еретиков уйма набежала, так и пана примут, лишь бы раскаялся…

— Что она плетет, эта сумасшедшая! — с гневом отозвался Калинский. — Разве я не католик?

— Может, Бог даст, и будете им! — продолжала Констанция. — А только пока какой же это католик, который воюет с Пресвятой Девой!

Калинский покраснел и пожал плечами.

— А я скажу ясновельможному шведу, — продолжала нищенка! — который из ксендзов здесь самый лучший по дисциплине, это ксендз Павел; для исповеди нет лучше, как ксендз Мелецкий; выругает, что правда, но за то вашу душу так выпотрошит, что лучше и не надо… а для…

— Да дай же мне покой, баба! — крикнул Калинский с гневом.

Брат Павел умирал со смеху, тщетно силясь сдержаться, а баба не отставала от посла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: