— Пусть каждый подтвердит, что я говорю правду, — продолжала она, — брат Павел отлично бичует себя, а что бы было, если бы он до чужих плеч добрался! Вот с этого бы я пожелала ясновельможному шведу начать обращение в веру.
Калинский не мог уже этого выдержать и чуть не бегом пустился по коридору, но нищенка еще быстрее бежала впереди.
— Окреститесь, окреститесь! Это видно по вашим глазам, — все повторяла она, — не стыдитесь, это не грех! Только чем скорее, тем лучше, так как я вижу, что у вас в середке засел дьявол и вертится и крутится; если не выгнать его, то разорвет вас в клочки… против дьявола нет лучше средства, как бичевание…
Брат Павел разразился громким смехом, не в силах уже будучи; сдерживаться, а Калинский стал ругаться; но в это время вышел приор навстречу старосте, и Констанция, увидев его, поклонилась, повернулась и исчезла.
Едва она отошла на несколько шагов, как лицо ее, такое удивительно веселое, совершенно изменилось. Глубокая грусть, безысходная, тяжелая подернула ее чело и уста… она достала из мешка кусочек хлеба, поцеловала его, спрятала и быстро пошла под окно Ляссоты. Присела на землю, оперлась на руку и задумалась.
Между тем приор провел Калинского в дефиниториум, зная уже о его прибытии, так как ксендз-привратник известил его. Тут уже были собраны монахи и шляхта для того, чтобы разговор происходил в их присутствии. Кордецкий ожидал поддержки от товарищей. Но как он ошибся! Кроме Замойского, охотно принесшего в жертву и себя, и своего сына, исключая Чарнецкого, который примирился с мыслью, что смерть завершит его труды по обороне; кроме еще некоторых, в остальных не хватало мужества, оживлявшего первых. И неудивительно; немногие могут уверовать в чудо, так как немногие способны на это. Значительная часть из самых бодрых духом проявляла силу только при Кордецком, но представленная самой себе быстро ослабевала. При приоре все высказывались за войну, без него вздыхали; в долгие ночи, прислушиваясь к грому орудий и крикам, они поддавались страху, в них трепетали сердца, грудь неспокойно дышала, и уже молились не столько о победе, сколько о мире.
Это были монахи, и другая война привлекала их, та неустанная война с собой, с телом, с сомнением, с дьяволом, со всем тем, что даже самым благочестивым людям никогда не дает покоя. Иные среди неудач, предоставленные сами себе, не могли не утратить бодрости духа. Возбудить их мужество могла только поддержка откуда-нибудь. Но ободрения ждать они не могли; вся Польша изнемогала, и доносившиеся отовсюду вести полны были горестей и сетований. Вся Польша, залитая кровью и слезами, была повита трауром. Откуда же было почерпнуть мужество двумстам людей среди тысяч; монахам, шляхте и крестьянам, — горсточке людей на ясногорском островке, среди океана шведских солдат.
Состояние умов простолюдинов, ксендзов и шляхты в Ченстохове всецело зависело от Кордецкого. Если бы он постоянно не поддерживал их, они пали бы духом. Но малейшая неудача портила дело набожного приора, а холодное размышление, уединение, встреча двух боязливых людей рассеивали настроение подъема. Кроме нескольких упомянутых выше, каждый в глубине души предвидел сдачу и думал, как сделать ее наименее страшной, заботясь о беззащитных, горюя от того, что потихоньку называли упрямством Кордецкого. Не один возбужденный его речью и клявшийся до последнего издыхания бороться и защищать святое место, возвратившись домой, не узнавал самого себя и удивлялся охватывавшим его сомнениям. В низших слоях защитников Ченстохова, над которыми трудился Вахлер, чтобы отбить у них охоту защищаться, тоже распространялось сомнение. Это были большею частью люди, собранные наскоро, без разбора, которых делали боязливыми разлука с домом, беспокойство о нем, самый вид шведов в таком количестве и слух, что вся Польша уже сдалась им. Правда, и здесь голос Кордецкого, его глубокая вера и набожность возбуждали мужество и готовность к самопожертвованию, но временно, так как трудно было сохранить эти чувства, когда отвага должна была создаваться чудом. Наемники-немцы, венгры и силезцы, составлявшие главную часть гарнизона, самые опытные в ратном деле, служили исключительно ради денег и наград и сдерживались угрозами. Таким образом, участь монастыря зависела вполне от вождей, от неустанной их бдительности, от внимательного и постоянного наблюдения не только над состоянием стен обители, но и над состоянием сердец и умов. Сколько надо было беспокойства, сколько ежедневных забот, сколько нужно было пережить опасений, сколько употребить усилий, читая на лицах, угадывая в мыслях, чтобы пагубная искра не зажглась в готовых для ее принятия умах!
Таким образом, расчет Вейхарда и Калинского не был ошибочен; они правильно рассудили, что напоминание о положении Польши и осажденной обители может им очень пригодиться. Такова была цель посольства старосты, который сегодня рассчитывал быть не парламентером Миллера, не официальным послом, но советчиком и другом обезумевших собратьев. Соответственно этому он постарался придать своему лицу иное выражение и принял другую манеру держаться. Разозленный нищенкой в коридоре, он теперь быстро оправился и, сосредоточив мысли, приготовился со всей силой, на какую только был способен, использовать свои аргументы. Однако его приняли, как посла; это было видно по торжественному сборищу всех. Но он сразу, с первого шага, постарался не заметить этого оттенка официальности, приветствуя приора с самым любезным видом, покорностью и изысканной вежливостью.
— Я рад, — сказал он с улыбкой, — что могу отдохнуть у вашего высокопреподобия; я являюсь совсем не как посол, но как ваш соотечественник и брат для того, чтобы провести свободную минуту между своими, и если мое кратковременное присутствие на что-нибудь вам пригодится, я буду очень счастлив; прошу только, не считайте меня сегодня послом Миллера, так как я не являюсь им.
— Тем лучше, — ответил Кордецкий, приглашая его сесть, — так как посольство к нам было бы напрасным после стольких переговоров ядрами, которые являются наилучшими аргументами, и все-таки, как видите, упрямых не убедили.
Староста, избегая повода к ссоре и разговора о щекотливых вещах, нарочно перевел его на другой предмет.
— Не поверите, — сказал он, — насколько тяжело положение нас, католиков, в этом шведском лагере; но это, к несчастью, необходимость! Жестокая необходимость… Мы с болью в сердце являемся свидетелями войны и вдобавок никому не нужные, разве только что увеличиваем собою количество.
Все молчали; он продолжал говорить с добродушной улыбкой:
— Тем вдвойне приятнее для меня было очутиться среди своих, немного отдохнуть и забыть о несчастьях страны, которые наложили на нас это ярмо.
Молчание продолжалось; староста не встретил ни от кого ни ответа, ни поддержки, и не знал, какое впечатление производят его слова, так как ни лица, ни уста не выражали ничего. Положение его было неприятное, он вертел головой, искал к чему бы придраться, чтобы начать снова разговор, и ничего не мог найти. Однако, если бы всмотрелся внимательнее, он мог бы заметить, что его сетования нашли благоприятный отклик в умах многих, но присутствие приора и его строгий внимательный взгляд сдерживали проявление того, что скрывалось в их сердцах. Калинский продолжал:
— В самом деле, со смерти Сигизмунда-Августа наша Польша явно клонилась к упадку. Мы все видим, как каждый, кто только может, грабит ее.
— Жаль, — сказал Кордецкий, — что не можем согласиться на одно лекарство; каждый тянет ее к себе, каждый считает своей, и с нею, в конце концов, может случиться то же, что с ребенком на суде Соломона… Но Бог милостив и велик!
— А! Вот это правда; на Бога наша единственная надежда, — сказал Калинский набожно, — на Бога, который посылает нам таких героев, как вы, ксендз приор… людей, достойных восхищения и лучшего, более счастливого дела.
Эта лесть, так прямо и неловко сказанная, не произвела никакого впечатления. Кордецкий бросил взгляд на крест Спасителя, как бы принося в жертву свое горе, и молчал.