— Вам надо отдать справедливость, — продолжал староста, — что вы из ничего сумели создать великое дело и прямо показываете чудеса. Если бы это могло пригодиться на что-нибудь другое, кроме доставления вам славы, — добавил он тише.
— Как это? — быстро отозвался приор, которого эти слова вывели из терпения, но он поспешно сдержался. — Вы думаете, что мы заботимся о жалкой, пустой, непрочной людской славе?.. О, как грубо вы ошибаетесь, пан староста! Как вы ошибаетесь!
— Конечно, — перебил Замойский, — ксендз-приор со всеми нами может сказать от всего сердца: "Бессмертна вещь, которой жажду". Мы заботимся не о славе или людских похвалах, но о вере, о душе, наших обязанностях, о в сто раз высших и могущественнейших побуждениях. "Закон Божий самый справедливый", — начал, увлекаясь, мечник, — и покорные этому закону, делаем то, что обязаны!
— Вот мы и смотрим все на это с восхищением, — сказал Калинский, — на затраченные вами усилия и напрасный труд!
— Почему напрасный? — спросил Чарнецкий. — Ничего нет напрасного; приведу хоть пример.
— Напрасно, — повторил Калинский, — так как защищаете погибшее дело.
— Чье же это дело погибшее? — мрачно спросил Кордецкий. — Дело Бога и справедливости?
— Не будем спорить, ксендз-приор, — заговорил Калинский, по обыкновению, сладостно и вкрадчиво, — позвольте мне сказать. Вы издавна замкнутые в монастыре, преданные молитве, погруженные в набожные размышления, не знаете и не видите, что делается вокруг вас. Для вас чуждо течение мирских событий. Мы же, принимающие участие в них, плывущие с этим потоком, лучше видим положение Польши и ее неизбежную гибель. Да! Необходимо расстаться со сладкой мыслью о верности Яну-Казимиру, так как Ян-Казимир погубил Польшу и губит…
Замойский вздрогнул, но не перебил.
— Со времени Сигизмунда III, — продолжал серьезно Калинский, — которого возвела на престол наша привязанность к Ягеллоновой крови, привязанность настолько слепая, что мы ее искали даже в смешении с другой, только бы хоть каплю ее иметь на троне, — все пошло плохо и вело к гибели; Сигизмунд III был чужд нам и так и не сделался нашим, не слился с Польшей. Чуждый помыслами, сердцем, он налогами, несвоевременными стремлениями к неограниченной власти, неумелыми действиями вызвал в стране отпор, неудовольствие, разлад, и первый повел Польшу к упадку… Владислав IV еще поддерживал сильной, но неуверенной рукой порядок в государстве. Ян-Казимир привел нас к краю гибели своим непостоянством, своим легкомысленным умом. Положение страны ужасно! Царь с одной стороны, шведы с другой, казаки, собственные подданные с третьей стороны терзают нас; а внутри — смута… Кому же все это приписать, как не ему.
— Самим себе! — прервал приор. — Только себе! Чем виноват монарх, которому неустанно связывают руки под тем предлогом, чтобы не поднял их на своих подданных, который смотрит только, откуда вспыхнет мятеж, и воевать ему приходится не только с врагом, но и со своими подданными. Разве вы дали ему необходимые силы для великих дел? Вы отдали ему ваши сердца?
— Почему же никогда так плохо, как теперь, не было? — подхватил староста, — почему же при его отце и брате мы не видели таких бедствий, какие видим сейчас? Здесь не судьба и не мы, но глава народа виноват. Самым дорогим для нас должно быть отечество, и если кормчий ведет корабль к гибели, мы должны больше заботиться о спасении корабля, чем кормчего. Мне жаль от всего сердца Яна-Казимира, я болею над его судьбой, как человека, но мне не жаль его, как короля, и я сознательно иду за Карлом-Густавом. Король, который бросает столицу на разграбление, которого оставило войско, народ, вожди, не может быть не виноват.
— О, тяжела Божья кара! — воскликнул настоятель. — И это говорит подданный, это сын так отзывается об отце!
— Я прежде всего сын отчизны, — сказал Калинский, — страдаю, но смотрю, плачу, но разбираюсь, где искать спасения. Теперь нет уже ни малейшего сомнения, что, поддерживая Яна-Казимира, нам остается уйти в Спиж, плакать, жаловаться и убегать все дальше. Но Бог милостив, послал нам по своей доброте в неприятеле защитника, опору, опекуна, нового и могучего короля.
Кордецкий, застыв, молчал. Замойский стиснул руки, Чарнецкий быстро прохаживался, как будто ему было тяжело оставаться на месте, остальные собравшиеся, казалось, были заинтересованы речами Калинского.
— В этом виден перст Божий! — продолжал староста. — Вся Польша обращается к этому защитнику и добровольно подчиняется его власти; войска, воеводства, вожди, дворяне, города, замки, крестьяне склоняются под его защиту. В эту минуту Польша в его руках. Вы одни стоите, как остров среди моря, сопротивляясь силе событий и, сказал бы, борясь с рассудком, если бы не умел ценить высоких и святых чувств, которые вас воодушевляют, но, к сожалению, напрасных и не ведущих ни к чему.
Кордецкий еще молчал, а Калинский, взгляд которого подметил, как много он сделал несколькими словами, поспешно продолжал далее:
— Я понимаю, что монахов связывает присяга, данная королю, больше, чем других людей, так как в набожности своей вы полагаете, что вы обязаны ее соблюдать даже с опасностью для жизни. Но присяга связывает лишь постольку, поскольку она соблюдается с обеих сторон, а Ян-Казимир нарушил ее, оставил нас и убежал. Сам отрекся от того, что не мог удержать, отрекся и сказал, уезжая из Кракова: "Делайте, что найдете лучшим". Таким образом, весь народ признал себя свободным от присяги. И ныне это, может быть, героизм, но безумие оставаться верным Яну-Казимиру, который перестал быть королем. Я отношусь с уважением к этому безумию, но разделять его не могу.
— Безумие! — шептал, прохаживаясь по зале Чарнецкий. — Ах, гадина! Гадина! А как сладко аргументирует, негодяй!
Кордецкий, видимо, старался сдерживаться.
— Не хочу быть советчиком, — со вздохом сказал Калинский, — так как советы вы отвергаете, хотя и исходят они от сердца; но в виду того, что происходит, другого как немедленной сдачи, не могу советовать вам. Сами вы не победите всех. Король Карл-Густав, которого вы представляете себе каким-то чудовищем, обещает быть отцом для Польши. Он подтверждает все наши права, обещает сохранить нашу свободу и привилегии, он и не думает посягать на католическую веру, преследовать ее и даже обещает заботиться о нашей стране, как о своей собственной. Кто знает, может быть, он будет для нас таким, как Ягелло? Его намерения относительно Ясной-Горы вполне отцовские; он желает не завладеть ей, а защитить ее; он хочет снабдить ее гарнизоном. Если она будет разрушена, вы одни только будете виноваты в этом.
— Что за отцовская заботливость! — проворчал Чарнецкий. Приор, задумавшись, молчал, испытывая взглядом лица всех, а
среди шляхты были уже явственно заметны сомнения и страх. Некоторые многозначительно шептались между собою, и если бы присутствие Кордецкого не сдерживало их, казалось, готовы были бы трактовать с Калинским.
— В самом деле, — сказал самый отважный из шляхтичей, Мошинский, — мы все по временам чувствуем то, о чем пан староста так красноречиво рассказывает, все это чувствуем, но что же делать, когда страх к Миллеру….
— Да! Да! — добавил пан Скожевский. — Если бы можно было выговорить хорошие условия…
Глаза Калинского заблестели от радости. Шляхта отозвалась, а приор, казалось, молчал намеренно и только соображал, как со своей стороны приступить к переговорам. Староста уже видел себя у цели и быстро продолжал:
— С генералом, говоря между нами, справиться легко: его легче всего ублажить деньгами, а что он обещает, то сдержит; дайте ему выкуп, который вы легко соберете, и дело сделано!
— Но он не пощадит монастыря и сокровищницы, — отозвался Мошинский.
— Что касается костела, то имеется королевский декрет, который обеспечивает его неприкосновенность, — сказал Калинский. — Миллер не посмеет его нарушить; только к одной вещи он мог бы придраться, к колоколам, меди и бронзе, но и за это ему можно заплатить, переговорив с начальником артиллерии: это его дело и его заработок.