На другой день работа валила к цыгану, а на третий, если б он захотел снять свой шатер, крестьяне не отпустили бы его: так нуждались они в кузнеце. Работа Апраша в Стависках не переводилась. Правда, он был мастер на все: знал отлично кузнечное дело, удачно лечил скот, охотно пускался в разговоры, не жалел советов и знал с кем, о чем и как повести речь. Известно, что для того, чтобы приобрести общее уважение и доверие, в деревне, как и везде, нужно только уметь показать себя, Апраш же в этом отношении не уступал никому.
— Смотри, — говорил он парню, разинувшему рот от удивления, — смотри, что за подкова! Ты сроду такой не видывал. Даром, что у твоей лошадки-то копыто такое хрупкое, а подкова как пристала, словно приросла! И уж не захромает лошадка, не бойся, я ее не загвозжу, поезжай по какой хочешь дороге, подковы не скинет на другой день, не то, что после ваших кузнецов. Будете поминать цыгана Апраша и скажете ему спасибо.
Скоро Апраш отбил работу у всех соседних кузнецов, в одну неделю он прослыл самым искусным кузнецом, и не раз мужички с сожалением поговаривали: что-то станем делать, как Апраша не будет?
Не знаю, хотели ль цыгане на первый раз задобрить поселян или отблагодарить их за легко выпрошенное позволение жить на их земле, только поведение их было беспримерно. В деревне не пропало ни иголки, цыганки по целым дням сидели у своей повозки, нигде их не было ни видно, ни слышно. Деревенские бабы сами приходили к ним: одной нужно было погадать, другой полечиться, но трудно было выпросить что-нибудь у смуглых цыганок, они были грустны, боязливы, осторожны.
III
Через неделю Апраш хотел двинуться далее и начал уже укладывать пожитки в повозку. Не тут-то было. Нашлось еще много поломанных лемехов, неподкованных лошадей и разного рода работы. Сам войт его удерживал.
Жили цыгане в Стависках, жили и наконец так хорошо прижились, что Апраш приказал под шатром выкопать яму, обил ее дерном, и под шатром неожиданно образовалась землянка. Никто на это не сказал ни слова, напротив, все радовались, что в деревне завелся свой кузнец, даже из других селений стали приходить с сошниками и топорами.
Вся семья цыгана, как мы уже сказали, состояла из него самого, из женщины с младенцем, называвшейся его женою, трех подростков, двадцатилетнего парня и семнадцатилетней красавицы, инстинктивно сознававшей силу своей красоты, из старухи, работника, своим безобразием напоминавшего Калибана, и еще трех женщин, о которых трудно было сказать, в каком качестве они принадлежали к семье.
Впрочем, точно ли это семья? Кто тут был отец, кто мать, сестра, брат, жена, муж — трудно было определить. Все между собою назывались непонятными именами, власть одного деспотически управляла всеми. Двое стариков не пользовались приличным их летам уважением, ими распоряжались как слугами, как детьми, а они беспрекословно повиновались. Однако это не был обыкновенный сброд цыганский: что-то более благородное проглядывало на их загорелых лицах, в их черных глазах заметно отражалась печаль изгнания, тоска сиротства, бремя отвержения. Они не переходили беззаботно с места на место, в их песнях не было дикого разгула обыкновенных цыганских песен, да и певались они не так часто. По целым дням сидела жена Апраша, недвижная, безмолвная как статуя, не спуская младенца с колен, в углу палатки, редко прикасалась к пище, ничем не занималась: глаза ее постоянно были уставлены в противоположный угол. Муж иногда заговаривал с нею, но слова его оставались без ответа. Прибегали ребятишки, она и не смотрела на них, только плач младенца, бывшего у нее на руках, на время выводил ее из этой апатии, она сильнее прижимала его к иссохшей груди, и две глубокие морщины перерезывали ее лоб. Молча прислуживала ей безобразная старуха. Дюжий Калибан, которого цыгане звали «Цынок», вертелся около кузницы. Три женщины варили кушанье и присматривали за детьми. Молодой парень был вместе с Апрашем за наковальней, молча помогал ему и работал больше хозяина. Хотя в чертах его лица, в глазах и губах были несомненные признаки цыганской крови, однако он многим отличался от своих братии Ромов, в нем заметно было нечто чуждое этому племени, — словно чуждые мысли, стремления и страсти волновали его грудь. Волосы его были не так черны и не так волнисты, как у Апраша, они падали более прямыми прядями на его широкие плечи, лицо было белее, чем у большей части цыган, губы меньше и тоньше, очертание глаз было иное. Продолговатый облик лица представлял русский тип, но смешанный с кровью странников. Хотя он и исполнял приказания своего начальника, однако не так слепо покорялся ему, как другие, часто на острое словцо отвечал не менее едкой остротой, еще чаще менялся с Апрашем грозными взглядами. Не раз хозяин судорожной рукой заносил молот, как бы хотел ударить непокорного, глаза его наливались кровью, брови хмурились, жгучие, как искры, слова сыпались с его уст, но через мгновение какая-то неведомая сила сковывала его ярость, и снова одни удары молота нарушали молчание. После целого дня трудной работы молодой цыган не отдыхал под шатром с товарищами, редко садился к их общей трапезе, а обыкновенно с ломтем черствого хлеба взбирался на вершину холма, садился там в раздумье, и там заставали его ночь и сон.
Упорное молчание жены и частые споры кузнеца с помощником не укрылись от взоров крестьян, которые с удивлением и даже с некоторым безотчетным беспокойством смотрели на непонятную семейную тайну. Как нимало привыкли они следить и разгадывать, однако они не могли не понять, что в узах, связывавших эти немногие лица, крылась драма, полная кровавых сцен. Действительно, эта мать, жившая, по-видимому, единственно своим ребенком, этот помощник, отдававший хозяину свой труд, но не отдававший ему души и воли, старики, исполнявшие, как волы, самые трудные обязанности, и дивная юная красавица, которая, казалось, повелевала всеми, даже самим общим их начальником, — было тут над чем задуматься, было чему возбудить даже самое ленивое любопытство. В лицах Апраша и Азы резче проявлялся цыганский тип, чем в лицах остальных их товарищей. Чудное создание была эта Аза. Кроме прелести молодости она поражала какою-то чужою нам, дикою, огненною красотою, которой подобие находим в индийских статуях и в картинах, украшающих древние индийские поэмы. Черные глаза ее метали огонь, и каждый взгляд их проникал насквозь. Темно-желтый, золотистый цвет лица, очаровательно изящная погибь носа и выпуклые губы превосходно гармонировали с рамкой черных, как смоль, волос, столь густых и длинных, что они не только обвивали голову и шею, но часть их упадала роскошными косами на плечи. На лбу ее, в глазах, в целом образе ее ангел или дьявол написал: "Ты будешь господствовать". И с явною уверенностью в себе шла Аза к своему назначению, сознание своей силы неотразимым могуществом выглядывало из-под рубища бедности.
Красота ее стана едва ли не превосходила еще красоту лица. Стройность и гибкость его поражали даже под лохмотьем, казалось, вся она была вылита из бронзы, наподобие первообразу человеческой красоты. Маленькой ее ножке, смуглой, но дивно изящной ручке, казалось, только бы покоиться на подушках. На грациозно округленной груди даже толстое, холстяное покрывало казалось роскошным и ложилось пышными, свободными складками, как самая тонкая восточная ткань.
Но красота этой девушки была доступна не всякому глазу, не всякий мог понять ее, чтобы постичь ее, требовалось глубокое сочувствие к истинно прекрасному, к первообразу красоты. Смейтесь, сколько хотите, а все-таки поселянин видел в ней только гадкую цыганку, поэт же готов бы благоговеть перед нею, как перед чудным явлением.
А как же умела она, чаровница, одеваться! Кусок грубого полотна, пестрый платок, красный пояс, нитка корольков, пучок полевых цветов, несколько блестящих побрякушек — вот все ее богатство, но из всего умела она создать истинно художественный наряд, и все было ей к лицу. Бывало, станет над водою, подумает немного, и с ног до головы, и каждый раз иначе, обвесит себя своими бедными уборами, потом целый час любуется сама на себя, и когда вернется под свой грязный темный намет, в нем как будто светлее станет от ее красоты, даже Апраш нередко отрывал взор от работы, чтобы посмотреть на нее, и печальная улыбка скользила по его иссохшим губам.