Один только тот парень, что иногда осмеливался спорить с Апрашем, не смотрел на свою прелестную товарку, впрочем, не из равнодушия, а вследствие твердо принятого намерения. Бывало, прислонившись к шатру, в тени, сверкая только своими огненными глазами, Аза поет или резкими словами дразнит и пытается рассердить Тумра (так назывался парень). Но слова ее, что листья, падающие в реку: зарябят воду, уплывут и снова только небо смотрится в реке. Тумр не слушает, не смотрит, не отвечает, иной раз нахмурится или улыбается, продолжает ковать железо и ждет: вот сядет солнышко, огонь в горниле погаснет и он уйдет на пригорок отдохнуть.

Апраш и девушка иногда целый день досаждали ему выговорами, насмешками, бранью, он терпел, изредка возражал хозяину, отпускал неласковое словцо и красавице, чаще же сносил все молча и, дождавшись конца дня, убегал от них. Не раз старик и Аза пытались удержать его. Но напрасно девушка заводила чудную песню, а Апраш истощал свое красноречие в длинных наставлениях и льстивых обещаниях: Тумр был глух и нем по-прежнему.

Все это и много других сцен видали не раз поселяне, когда приходили чинить свои орудия, но не могли понять, что делалось под шатром странствующего кузнеца. Живой, жаркий разговор пришельцев наводил на предположение, но никто не разумел их языка и не мог уловить даже его звуков, не только что слов.

Был, впрочем, в селении один человек, понимавший несколько язык бродяг, потому что сам происходил из их племени. По прибытии своих единоплеменников он было заперся в избе, чтобы не видать их, но какая-то непреодолимая сила тянула его послушать хоть издали звуки языка, который он припоминал, как сон детских лет, и он стал по ночам пробираться к шатру и тут по целым часам, лежа на земле, упивался родными звуками, отзывавшимся то в песне Азы, то в брани женщин, то в приказаниях Апраша.

Лепюк, действительно, был родом цыган, но цыганство его сохранилось у него в одном воспоминании, долгое житье среди другого племени изгладило всякие следы его происхождения, и только разве по лицу, да и то не всякий, мог бы угадать в нем кровь Ромов. Рассказывали на селе, что когда-то очень давно, на дороге между Стависками и Рудней в жестокую стужу прохожие нашли в снегу два замерзших трупа: цыгана и цыганку. Должно полагать, что они, застигнутые среди поля метелью, предвидя неизбежную смерть, заботились только о бывшем при них дитяти. Сняв с себя лохмотья, они положили на них ребенка, и окоченелые их трупы защитили его от холода. Сострадательный поселянин, завернув ребенка в тулуп, привез его в деревню и отогрел, цыгана же и цыганку похоронили на перекрестке, на могиле их навалили небольшой курган из булыжника, и это место доныне называется "цыган и цыганиха". Найденыш этот и был Лепюк. Он взрос в Стависках, перенял крестьянские нравы и язык, казалось, забыл своих навсегда. Воспитатель его выдал за него единственную свою родственницу, за нею отдал ему все свое имущество и свое прозвание. Лепюк прижил детей и жил себе домохозяином в селении, как на родине.

Но дивна сила воспоминаний и крови! Сколько раз старый Лепюк ни проходил мимо могилы на перекрестке, всегда невольно останавливался, задумывался и вздыхал, когда же к селению пришли цыгане, он стал сам не свой. Старое, остывшее сердце так и рвалось в его груди, словно хотело выскочить, он бросился в свою хату и заперся в ней, по ночам не спал, днем был болен, бегал от своих единоплеменников, боялся встречаться с ними, все казалось ему, вот они сейчас признают в нем отступника. Промучившись так несколько дней и ночей, он наконец решился ночью, как вор, прокрасться к шатру Апраша и плакал как ребенок, слушая песню, которой сначала и не понимал. Этот язык детства не умер еще в памяти Лепюка, он только таился где-то глубоко в душе, неведомо самому старику, надо было только забросить искру чувства, чтобы он восстал совершенно живым в его памяги. Сначала до него долетали только какие-то непонятные и нераздельные звуки, но мало-помалу, в памяти одно за другим начали возникать слова, становились все яснее и яснее, и вдруг старик узнал песню, убаюкивавшую его в детстве.

Горячие слезы выступили на глазах старика, и стыдно ему было, и сладко, и больно, на сердце словно камень. Мило было прошлое, и страшно вернуться к нему.

IV

Итак, один Лепюк мог знать, что происходило под шатром цыган. Он видал, как убегал оттуда Тумр и как красавица наблюдала за убегавшим, он слыхал проклятия, которые кузнец посылал вслед своему непокорному помощнику. Среди тихой ночи не раз слыхал он тихий, но одушевленный говор, и различал голоса Апраша и Азы.

Однажды как-то Аза высунулась из-под шатра и устремила глаза на пригорок, на котором чернела фигура Тумра, цыганка погрозила пальцем и произнесла что-то, чего скрывавшийся за шатром Лепюк не мог расслышать.

— Аза, — сказал Апраш, — что тебе за охота заботиться о нем. Пора нам махнуть рукой на этого изменника, он не наш, в нем кровь гаджо![4] Отец его был мне брат, но мать не из наших, белокурая — гаджи. Что ни делай, напрасный труд! Только капля их крови примешайся к нашей и пойдет в их род, а не в наш. Так уж определил Мроден-баро (великий дух), что племя Ромов сгинет навсегда, как только станет родниться с чужими. Бросим его: пусть себе идет, куда его тянет, пусть делает, что хочет, только сперва заработал бы, что мне должен за учение.

— Будем гонять, известно, что пойдет! — отвечала девушка, — не на стрелу птицу манят, а на зерно.

— А разве мы с тобой мало его ласкали?

— Я… может быть, но ты не слишком: ты всегда ненавидел его, как чужого.

— Так мне еще любить чужого? — с горькой улыбкой возразил Апраш. — Не за то ли, что из-за чужих нет у нас ни своего клочка земли, ни воды, ни тени, ни приюта? Проклинают нас и мы должны их проклинать!

— Чем же виноват Тумр, что родился от белокурой, чужой матери?

— Виноват или нет — каждый терпит за чужие грехи, наши грехи будут нести внуки, а мы несем дедовские… Слушай, Аза, — продолжал он после произнесенного сквозь стиснутые зубы проклятия, — брось его ласкать и приголубливать, и так уже он забрал себе в голову, что без него мы жить не можем! Найдем тебе мужа и кроме него, а он провались к бынгу (черту)!

Улыбка промелькнула на губах цыганки, раскрыв два ряда белых блестящих зубов, но в глазах ее улыбки не было, губы зашевелились, как будто готовя возражение, однако она промолчала. В продолжение разговора цыган несколько раз посмотрел на женщину с младенцем, а потом, приблизившись к девушке, шепнул ей что-то, еще раз помянув бынга.

— Вот и эта! Смотри, и в ней кровь гаджи! Вот уж три года молчит, даже слезинки не проронит, бродит с нами, а сердце Бог весть где! Нет, цыгану не следует брататься с белыми: наша доля изгнание, наш удел вечно скитаться, а они — улитки, приросшие к скорлупе. Родятся, чтобы жить на одном месте, и чуть оно из глаз — чахнут и умирают.

— Оставь ее в покое, — возразила Аза, — она уже выплакала все слезы, выстонала все стоны, я знаю: отними у нее ребенка, она так на месте и умрет!

Апраш презрительно пожал плечами, выглянул за шатер, посмотрел на звезды и, как сноп, повалился на землю. Долго еще сидела Аза в раздумье и смотрела куда-то вдаль.

вернуться

Note4

Гаджо, в женском роде гаджи — чужой, не цыган. Это название цыгане дают каждому народу, среди которого живут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: