Все, исключая меня, смеются. Пильский от смеха чуть даже не поперхнулся. Но громче всех смеется Мильруд:
— «Эй ты, деревня! А еще образованный!» Я даже не знал, что его призывали.
— Нет, Михаил Семенович, я знал, но о его блестящей военной карьере мне ничего не было известно, кроме того, что он обещал «тогда наш нежный, ваш единственный, я поведу вас на Берлин». Он считал, должно быть, что у него для похода на Берлин вполне достаточная военная подготовка, — спокойно замечает Георгий Иванов.
Новый взрыв смеха. Смеются все. Но мне совсем не смешно. Мне больно, мне обидно за бедного Северянина.
Но тут «молчальник», явно ободренный шумным успехом своего выступления, обращается уже не ко мне, а к Георгию Иванову:
— Если не ошибаюсь, вы изволили начинать свою поэтическую карьеру эгофутуристом? С Северяниным?
Георгий Иванов кивает:
— Как же. Даже в директорате эгофутуристов состоял вместе с сыном Фофанона Константином Олимповым и Граалем Арельским при самом Северянине. Мы действовали решительно, выпустили манифест эгофутуризма и подготовляли эгофутуристическую революцию. Но все это длилось недолго. Меня сразу же после выхода моего «Отплытия на остров Цитеру» приняли в Цех. И я покинул Северянина. С большим сожалением. Я во что бы то ни стало хотел, чтобы и Северянин стал членом Цеха. И даже уговорил Гумилева позволить мне привести Северянина на заседание Цеха и баллотироваться.
И вот уже Георгий Иванов рассказывает так, как, кроме него, никто рассказывать не умеет, о единственном посещении Северяниным Цеха поэтов. И все с интересом слушают. По дороге в Цех Северянин, свежевыбритый, напудренный, тщательно причесанный, в лучшем своем костюме и новом галстуке, сильно волновался и все повторял, что едет в Цех только для того, чтобы увидеть эту бездарь in corpore[3] и показать им себя — настоящего гения.
Гумилев, синдик Цеха поэтов, принял его со свойственным ему высокомерием и важной снисходительностью и слушал его стихи холодно и строго. Северянин начал читать их преувеличенно распевно, но под холодным, строгим взглядом Гумилева все больше терял самоуверенность. И вдруг Гумилев оживился:
— Как? Как? Повторите! Северянин повторил:
И, пожалуйста, к соус
Положите анчоус.
— А где, скажите, им такой удивительный соус ели?
Северянин совершенно растерялся и покраснел:
— В буфете Царскосельского вокзала.
— Неужели? А мы там часто под утро, возвращаясь домой в Царское, едим яичницу из обрезков — коронное их блюдо. Я и не предполагал, что там готовят такие гастрономические изыски. Завтра же закажу ваш соус! Ну, прочтите еще что-нибудь!
Но от дальнейшего чтения стихов Северянин резко отказался и, не дожидаясь ни ужина, ни баллотировки, ушел.
— Ушел в ярости на Гумилева. И, конечно, на меня. Впрочем, его все равно «прокатили бы на вороных». Цеху он совсем не подходил, только мне по молодости лет могла прийти в голову такая нелепая мысль. Но я был очень привязан к нему и очень огорчен.
— Разве он был симпатичный? — спрашивает хозяйка дома. — А правда, что в него женщины влюблялись дюжинами?
— Дюжинами, сотнями, тысячами, куда ни приедет, — вместо Георгия Иванова отвечает Пильский. — Хвостом за ним ходили. Ночевали под окнами его дома.
— А правда, что он бессребреник? Что он, не считая, раздавал деньги направо и налево? — спрашивает «молчальник».
— А правда, что у него был сумасшедший успех? Что распрягали лошадей?.. Что его забрасывали цветами?
Вопросы сыплются один за другим.
Я с удивлением слушаю. Неужели здесь, за этим столом только что так зло издевались над бедным Северяниным, а теперь с таким интересом расспрашивают о нем, о его внешности, о его романах, о его характере, вкусах и настроениях?
Георгий Иванов отвечает на все вопросы.
— А правда, что Северянина прославил Толстой? — спрашивает принимающая деятельное участие в расспросах хозяйка дома.
Георгий Иванов пожимает плечами:
— «Прославил» тут не то слово. Но славу он Северянину действительно подарил. Правда, против воли, желая его уничтожить, с позором выгнать из русской поэзии. Вот как это было. Толстой, допустив — после долгих просьб — пред свои очи «представителя прессы», с возмущением и гадливостью процитировал прочитанные им в каком-то журнале строки Северянина:
и
«И такую гнусность смеют считать за стихи! — захлебывался от негодования Толстой. — До какого падения дошла русская поэзия!»
И так как он отнюдь не запретил распространять его мнение о Северянине, представитель прессы на следующий же день тиснул слова Толстого в «Новом времени», ошибочно полагая, что Толстой уничтожил Северянина, раздавил его, как клопа. А на самом деле Толстой подарил Северянину славу — северянинские строки, процитированные «самим» Толстым, прогремели на всю Россию, ударили по сердцам тысяч читателей. Никакая восторженная статья не могла бы так вознести Северянина. С этого момента и пошла его всероссийская фантастическая слава.
— Впрочем, — заканчивает Георгий Иванов, — я не уверен, что это не апокриф. Я тогда еще не был знаком с Северяниным. При мне он никогда не вспоминал об этом. Он считал, что своей славой он обязан исключительно себе самому, и с полной самоуверенностью заявил:
— Я — гений Игорь Северянин, своей победой упоен, — подхватывает Нильский и поднимает стакан. — Выпьем за Игоря Северянина! Может быть, еще и настанет его час. Как знать, кто в будущем станет знаменитым, а кто исчезнет без следа. Ведь современники Пушкина считали Бенедиктова равным ему...
— И, — перебивает Пильского Георгий Иванов, — кто мог думать, что Гумилев так посмертно прославится?
Пильский кивает.
— Давайте пошлем ему коллективное письмо с дружеским приветом.
— Что вы, что вы, Петр Моисеевич! — хватаясь за голову, вскрикивает Мильруд. — Угробить меня хотите? Ведь Северянин в ответ начнет забрасывать меня ворохами своих стихов, и тогда уже его никакими силами не уймешь.
Все, в том числе и я, смеются.
Пильский притворно-горестно вздыхает:
— Раз в жизни хотел доброе дело сделать — и то не удалось! Но вы, Михаил Семенович, пожалуй, правы, со своей точки зрения. Аннулирую свое предложение. Точка!
— А я, — торжественно провозглашает Георгий Иванов, — предлагаю тост за посмертную славу Игоря Северянина. Ведь, несмотря ни на что, он все-таки настоящий поэт, и будущие читатели, возможно, поймут это.
И все чокаются и пьют за Северянина, как на поминках.
Я заканчиваю укладку чемоданов. Завтра утром я уезжаю в санаторию в Браунлаге, в Гарце.
Я уже провела в ней две недели перед Рождеством, бегала на лыжах, съезжала с гор на санках и даже побывала на Брокене, где чувствовала себя почти ведьмой.
В санатории жить приятно и весело. Я очень рада, что еду на целый месяц и хорошенько отдохну от беспрерывных берлинских развлечений.
Телефон на моем ночном столике звонит. Это Оцуп. Он зовет меня обедать. А после обеда танцевать.
Мы все очень часто танцуем во всяких «дилях» и дансингах. Оцуп даже возил меня в «Академию современного танца», где седовласый Андрей Белый, сосредоточенно нахмурив лоб и скосив глаза, старательно изучал шимми и тустеп, находя в этом, казалось бы, легкомысленном времяпрепровождении ему одному открывающиеся поля метафизики.
3
вместе (лат.)