- За что или за кого?
- Верно мыслишь, - Никита пытливо оглядел Сергея и Ивана, подошел к репродуктору, прислушался к голосу диктора. Тот вел репортаж из подмосковного колхоза. - За вождя, Хозяина, Отца!
Все трое энергично сдвинули подстаканники, раздался резкий металлический щелчок. Выпили. Никита проглотил свои сто грамм единым махом, Сергей - в два глотка, Иван привычно цедил, удержав дыхание. Принимаясь за бутерброды, Сергей незаметно толкнул Ивана легонько локтем. Тот понимающе усмехнулся. Вождь - да, Хозяин - да, а вот Отец - это было нечто новенькое.
- Вчера мы были во Мхат'е, - Никита отер рот рукавом пиджака, уселся верхом на стуле, положил подбородок на спинку. Вскочил, забегал по комнате. - Иосиф Виссарионович смотрел эту белогвардейскую стряпню - "Дни Турбиных" - в девятый раз! Никак не могу взять в толк - почему? Ну почему?! И ты, Сергей, и ты, Иван, и я - мы же знаем, что творила в Киеве белая сволочь. Пытали, жгли, сдирали живьем кожу, расстреливали, вешали, четвертовали. А этот недобиток Булгаков разводит вокруг их офицерья розовые сопли. Они и добренькие, и патриоты, и гуманисты. И главное - они, вешатели и палачи, вдруг прозревают и становятся чуть ли не на наши позиции.
- А ты бы попросил Отца прояснить для тебя его отношение к пьесе и к драматургу, - Иван с любопытством ждал реакцию Никиты на его предложение. А тот бросил на него уничтожительный взгляд - мол, ты что, держишь меня за абсолютного идиота, с такими просьбами к Сталину обращаться.
- Тем более, что он и устройству его на работу во МХАТ'е способствовал, и пьесу в репертуаре велел восстановить, - добавил Сергей. Я "Дни Турбиных" тоже смотрел не единожды. И отношение к ней и Булгакову Хозяина разделяю.
"Попробовал бы ты не разделять", - внутренне усмехнулся Иван. Вслух сказал:
- Согласен. И не вслепую, а вполне осознанно. Мы знаем отношение всех левых. Их много, и лают они остервенело. Видимо, в том-то и главное отличие вождя от невождей, что он и смотрит проницательнее, и видит дальше и глубже, и более всеобъемлюще. А ты как-никак у нас вождь московский. Хочешь им оставаться, расти дальше - вникай, тренируй мозг.
Никита разлил по стаканам оставшуюся в бутылке водку, не дожидаясь никого выпил, отошел к окну. "Черт с вами, - беззлобно подумал он. - Вы правы. Буду ходить на эту злосчастную пьесу, пока не уразумею, что к чему. Иначе... иначе может получиться по поговорке: чем выше по чину, тем видней дурачину. И - как точно это сказано".
Башни Кремля с немой укоризной взирали на большой круглый бассейн, расположенный несколько поодаль на том же берегу Москва-реки. Над ним, несколько сдвинутый в сторону, сквозь белесую дымку времени, убегавшего вспять, едва читался прозрачный контур огромного храма. Вокруг бассейна лежали сугробы грязного снега. В голубоватой воде плавали и мужчины, и женщины, и дети. Раздавались то и дело веселые крики, радостный визг, восторженные возгласы. В саунах парились юноши и девушки. Обнимались. Целовались. Совокуплялись. Смрад от блуда витал в воздухе. Дымка постепенно рассеивалась, рассеивалась, и вот уже на месте бассейна стояли огромные металлические башмаки, обозначая контуры какого-то будущего здания. Судя по размеру башмаков здание это должно было быть гигантских размеров. Едва видимые штрихи, обозначавшие циклопическую башню, убегавшую в небо, тоже постепенно растаяли. И вот появились зловещие клубы черного дыма. Он поднялся над землей и стало видно, как прозрачные купола величественного храма падают, разваливаясь на куски. Стоявшая в отдалении толпа стонала. Вопли отчаяния, ужаса, проклятия неслись трагическими волнами во все стороны. Словно кто-то бросил спрессованное в черную глыбу горе в беззащитную, обнаженную, жаждущую ласки и радости душу. И она гибнет, не имея ни действенной защиты, ни достойного иммунитета. Да и есть ли он, иммунитет, который мог бы спасти от подлости, мерзости, предательства и разора?
Каганович и Хрущев стояли на берегу реки и наблюдали за тем, как идут работы по сносу - как выразился Лазарь Моисеевич - "этой чертовой молельни". Трижды подбегал командир саперов, розовощекий черноусый комбриг с орденом Красного знамени на груди, докладывал: "Что делать, Лазарь? Не берет взрывчатка эту окаянную махину". "Какого хрена паникуешь?! Не мне тебя учить, Григорий, - взрывался Каганович, знавший комбрига с Гражданской. - Добавь динамита, мать твою!" "Боюсь, не повредить бы здание Библиотеки Ленина. Ведь это же бывший Румянцевский музей". "На все насрать! Приказываю - взрывай!" Когда стали, наконец, рушиться никак не поддававшиеся стены, сказал: "Я было думал эта церква заколдованная." Утер пот с лица, обильно проступивший словно после тяжкой работы, велел шоферу принести из машины термос с коньяком и бутерброды. Чокнулись металлическими стаканчиками. "За твой рост, Никита. Скоро передам тебе столичную парторганизацию. Уверен, теперь тебе вполне по зубам эта высокая должность. Добивай старое, созидай новое!" "За наш святой партийный труд, тяжкий и сладостный вместе!"
Вскоре Никита был утвержден на Политбюро. Огромный город ставил перед партийным и советским руководством огромное количество больших и малых проблем. Одним из самых ярких событий предстоял пуск первой очереди метрополитена. Но это было детище Кагановича. А Никите хотелось, безумно хотелось показать, что и он способен на великие дела. Как давно, как бесконечно давно все это было. Многое забыто напрочь, многое наполовину так, помнятся отдельные детали, эпизоды, мгновения. Но в регламенте ревизии восстанавливались в мельчайших подробностях не только события. Доступными восприятию приглашенных и допущенных становились и мысли, и самые тайные замыслы, и побудительные мотивы действий, поступков, свершений.
Первый самостоятельный визит к вождю - не за ручку с кем-то из членов ПБ, не мимолетная встреча в ходе многотысячного митинга или собрания. Нет, именно аудиенция, в ходе которой можно выдвинуть захватывающую дух инициативу, показать, что и он не лыком шит. Нервное возбуждение на пределе, от ожидания свершения возможного счастливого чуда - например, приглашения в кандидаты в члены ПБ (а почему бы, в конце-то концов и нет?) - все существо его трепещет. И вместе с тем виски сдавливает неуютное, холодное ощущение неуверенности, томительное предвосхищение мрачной, непредвиденной неожиданности. Словно в кромешной тьме бредешь на ощупь по трудной дороге и не знаешь, чем может быть чреват следующий шаг сверкающей пещерой Алладина или мертвящей бездной ада...
Воистину исторический был день 10 мая 1935 года, когда первый секретарь МК и МГК ВКП(б) Никита Хрущев энергичным шагом вошел в приемную Сталина. Исторический для Никиты. Он только что принял бразды столичного правления от любимого покровителя Лазаря Моисеевича и впервые появился в Кремле в новом качестве.
- Здравия желаю! - громко, радостно гаркнул он с порога. В приемной было пять человек - Поскребышев, Тухачевский, Шолохов, Ягода, Блюхер.
- Я бы все же твоего Григория Мелехова... - Ягода поднял руку над головой писателя и замолк, оглянувшись на голос вошедшего. Остальные - кто с удивлением, кто с недоумением, кто с укоризной воззрились на брызжущего энтузиазмом и задором хохла (ибо вопреки истине почти все в высших эшелонах власти считали Хрущева таковым).
- Мы, разумеется, поздравляем вас, товарищ Хрущев, с новым назначени
ем, - кашлянув, хмуро произнес Поскребышев. - Однако, шум здесь, - он многозначительно кивнул на двойную входную дверь в кабинет Сталина, возбраняется категорически.
Говоря это тихо и размеренно, он сделал особое ударение на двух последних словах. И вновь углубился в лежавшие перед ним на столе бумаги. Маршалы, глава НКВД и автор "Тихого Дона" обменялись с Никитой рукопожатиями. Поздравляли вполголоса, чуть не шепотом.
- С тебя причитается, - Блюхер улыбнулся, подмигнул. - Чтобы секретарилось на ять!
- Оселедец бы вырастить - гарный запорожець був бы! - лукаво усмехнулся Шолохов, глядя на легкий пушок на голове Хрущева. Никита покраснел, натужно улыбался, исподтишка бросая опасливые взгляды на стол у окна, за которым восседал "надмiрно суворий секретар" вождя. "Вот такая дурница может испортить все, - замирая от ужаса думал он, принимая поздравления и шутки. - Роковой ошибкой может быть самое доброе слово, но сказанное громче, чем позволено. И не там. И не во время. Ну что ж, век живи - век учись, Никита". Он осторожно, словно стесняясь чего-то, достал из кармана брюк большой носовой платок (Нина сама старательно подрубила полдюжины на прошлой неделе), протер крупные залысины, щеки, нос. Когда Поскребышев запустил его, наконец, в санктум-санкторум, Сталин стоял у окна, смотрел на город в надвигающихся сумерках, держа в одной руке потухшую трубку, в другой какую-то папку. Медленно повернувшись, он устремил взгляд на Хрущева и, помолчав, словно додумывая владевшую им мысль, сказал: