— Заметьте следующее, — продолжал Гарсиа поело пятой рюмки. Он, казалось, был всецело поглощен только что высказанной идеей. — Некоторые мыслители нашли в нашем типе человека удивительное сходство с деревом… разумеется, в том, что касается естественного развития растения. Та же почвенная и растительная жизнь, если рассматривать человека и природу в плане их антагонизма. Словом, у нас как бы существует господство лесной стихии, тяготеющее над внутренним развитием как человека, так и пейзажа. Что бишь еще? Да, нас впечатляют громкие, напыщенные речи, раскаты хохота, странные позы и жесты. И все это из любви к необычайному. Не отсюда ли — в чем я не сомневаюсь — наша поверхностность? И более того: преувеличение для нас — некий обязательный ритуал даже там, где речь идет о споре или о подражании. Не находите ли вы, что мы слишком часто превращаемся из оптимистов в пессимистов? Ибо то, чего мы ожидаем, осуществившись, всегда чем-то разочаровывает нас. Или — что то же самое — то, о чем мы говорим, осуществившись, разочаровывает нас. И еще одно: борьба наших великих людей ведется больше чтобы нам уцелеть, чем ради славы и бессмертия их имени.

Габриэль охотно выпил бы еще рюмку. День прошел у него в бурном движении, и нынешние разговоры были не более чем divertissements[72] (словечко, ставшее модным) для этих двоих. Один пытается начать новую жизнь, другой ее завершает. Марсиаль потом заведет речь на свои любимые темы: будет изливать досаду, которую вызывает у него cold war[73], и рассуждать о своей сатанинской выдумке, своей мечте — созвать когда-нибудь человек сто на le pâté de foie gras[74] с мышьяком — или же отправится преспокойно читать газету «Эль Паис-Эксельсиор» и заявления блока кубинских издателей. Да, много, очень много воды утекло с эпохи Священного союза[75] до «New Deal»[76]. Но было также непреклонное «E pur si muove»[77]. Вот они каковы, наши главари, впрочем, не лучше и «спекулянты патриотизмом», которых изобличал Варела[78] в 1844 году. Не зря дон Фернандо Ортис — Марсиалем упомянутый, но не понятый — в 1930 году предложил экспроприацию нечестно нажитого имущества правителей и коммерсантов. Да, Ортис мог бы приостановить распространение варварства. И Варона, с его пророческими словами, что «еще немного — и под нашими ногами уже не останется земли», мыслил метафорически, но и реалистически. Нет, они не говорили об этих «трех причинах». Янки в 1898 году[79] просто застали нас врасплох. Все это пронеслось в уме Габриэля, но вслух он упомянул только слова Вароны. Тогда Марсиаль, желая сострить, сказал:

— Знаешь, дружок, подлинное единение с землей происходит, когда человек становится окончательно неподвижен — я разумею, мертв, — и вот, недвижимый, он начинает сам пускать корни. Тогда замечательно осуществляется то, о чем мы говорили: мир подвижный переходит в мир растительный. А ведь и правда, сеньоры, подумайте только, какие глубины открываются человеку, когда он умирает…

Теперь они, возможно, уже ползут по двору, укрываясь за кустами, и собираются осыпать градом камней крышу, изничтожить испанскую черепицу, разбить немногие оставшиеся в окнах стекла. Что говорить, они представляют немалую опасность — стрелки, которые искусно бьют по дальним целям, швыряют камни в прохожих на улице. А камни они метали, как стрелы, точно попадая в голову, и прятались за баррикадой из жестяных коробок или строительного мусора какой-то новостройки, готовые стать плечом к плечу на перекрестке, вооруженные обрезками труб, болтами, палками.

МОРЕ

Гарсиа не сводил глаз с горизонта. Смотрел неотрывно, будто что-то видел за его чертой, что-то недоступное остальным. Был у него лишь один миг колебания, однако этот миг тут же канул в бесконечность. «Глядите, глядите!» — возбужденно закричал он. Но остальные, казалось, его не слышали. «Неужели вы не видите? Ослепли, что ли?» Спутники с беспокойством взглянули на него как на сумасшедшего. Да, да, они ничего не чувствуют. Они не видят и не слышат. Это от солнца, которое за целый день напекло им головы. Сидят, будто ничего не произошло, идиоты. Не знают того, что им так важно знать. Он был потрясен своим открытием, чувствовал себя, в отличие от прочих, посвященным в тайну. И внезапно на него сошел покой, уверенность, будто ему, и только ему одному известно нечто, наполнявшее его весельем и радостью. Теперь он мог смеяться про себя, без жалости к неведению остальных, словно готовясь молча к тому, что придет потом. Перед лицом грядущего он бодрствовал, а остальные спали.

Да, он мог чувствовать себя спокойным: тучи рассеялись, день был ясный, без ветра и не слишком жаркий. Они могли теперь передохнуть — угроза, исходившая от волн, была позади.

1958

— Интересный способ угодить в тюрьму!

— Тебя продала толстуха, говорю тебе.

— А потом тебя поколотили, прижали… И вот ты здесь, с нами, в этой грязной камере…

Габриэль три дня не приходил домой. Долгие часы бродил без цели в полутьме, и всегда по закоулкам. Под конец возникла чисто физическая потребность в отдыхе… Пустая комната, все вещи в идеальном порядке, мебель в чехлах — он понял, что Барбара ушла к родителям. Габриэль пошел в ванную, умылся, поглядел в зеркало на небритое лицо, усталые, сонные глаза… В общем-то, город похож на большую реку; все умолкло, но шум его шагов раздается веско и глухо в самых недрах темноты; по улице, там, за окном, проносится одинокая машина, кто-то где-то чихает, и снова тишина. И в этой тишине, — думает он, — сила города, таинственное могущество, которое сейчас дремлет за каждой дверью, за каждым окном…

Олачеа поднялся и надел китель.

— Дайте ему поесть, — сказал он. — Потом мы продолжим разговор. Как я вижу, ты не из тех… Послушай, я дам тебе совет: брось эти глупости. Все и вся на нашей стороне: у нас есть оружие, вышколенные солдаты, деньги. Понял? А у них? Разве с ними народ, как тут болтают? С ними, голубчик, только сброд, поверь мне! Ты из приличной семьи, я даже слышал о твоем отце, ты женился на дочери армейского офицера. А они? Кто они? Голодранцы, бродяги, коммунисты — люди, которые в жизни ни разу не поели досыта. Ясно?

Габриэль скрывался уже пятый день. Это Хайме привел его в запертую комнату и сказал: «Пробудешь здесь несколько дней». Дом был довольно большой, стоял обособленно, было тут патио с деревьями, перед домом ухоженный сад, узкая улица, напротив кафе и бар, балконы… Все это смутно вспомнилось ему со времен детства, потому что дом — особенно патио — был ему чем-то знаком. Тут же была ванная и кровать с широким матрацем.

«Человека, живущего в этом доме, зовут Хайме, мы вместе росли. Теперь он уезжает в Матансас по делам коммерции. Его жену зовут Луисой, и я вспоминаю, что познакомился с нею в день их свадьбы. После этого видел ее только один раз. Не представляю себе ни лица ее, ни фигуры. Сейчас девять утра, через несколько часов она своим ключом отопрет дверь и спросит, как я себя чувствую. Так что я могу все утро и еще несколько часов после полудня провести, изучая малый мирок моей темницы, могу обследовать и воображать, хороша ли она как убежище и наблюдательный пункт: комната довольно большая, третий этаж, внизу, в патио, манговые деревья и маленький, непрерывно струящийся фонтан. Валюсь на кровать, курю, думаю. Ощущение такое, будто прошел тысячу километров».

МОРЕ

— Море — неизведанная сокровищница, — произнес Габриэль столько раз слышанную фразу. Их страна всегда устремляет взгляд к морю (хотя говорят, что долгие годы она жила, повернувшись спиной к богатствам океана). Да, это так, со времен галеонов[80] и пиратов. Но море может быть и враждебным, как вот сейчас. Это путь в тупик, путь недозволенный, запретный — дорога в никуда. Сколько часов провели они в море? Сегодня двадцать второе? Или двадцать третье, двадцать четвертое? Он даже не знает, который час, ни у кого из них нет часов. «Не берите часы», — сказал Перико, вероятно, опасаясь, что блеск металла в лунном свете выдаст их при выходе из мангровых зарослей. И мы все оказались дураками, не подумали, что можем положить часы в карман. Перико должен был сказать: «Не надевайте наручные часы».

Рыбак сделал быстрое, непонятное движение. Все это заметили. Потом немного приподнялся, подавая другим знак, что вставать опасно.

— И подумать только, — сказал Гарсиа, — что в это время, в эту самую минуту, на суше люди спят спокойно, без забот, под крышей, и столько мужчин, тоже в эту самую минуту, со своими женами…

— Молчите, черт вас подери! Не болтайте зря. Все устроится, вот увидите, — сказал Иньиго, но говорил он в основном чтобы слышать собственный голос, хотя бы в темноте.

— Что? Что устроится? И как? Ну, скажи мне, как?

Иньиго с беспокойством поглядел на Гарсиа.

— Ну, что ты понимаешь? Думаешь, я уж и сказать ничего не могу? Мне бы лучше было не уезжать. Я же мог где-то спрятаться, понимаешь? Я всегда был коммерсантом. Да не сумел удержаться на месте, которое мне надлежало занимать. Знаешь, сколько на меня взвалят? «Преступное укрывательство и предоставление своего жилища для целей, враждебных революции». Да еще «умышленный поджог и нанесение другого ущерба». Приговор: «…будет караться смертной казнью, пока продолжает существовать угроза агрессии извне со стороны североамериканского империализма или подстрекательство к контрреволюционным действиям внутри страны». И вдобавок — «конфискация имущества». По-твоему, этого мало?

Рыбак стоял посреди лодки, держа руки по швам, босой, в брюках из синей меланжевой ткани, стоял выпрямившись, с застывшим лицом, будто при исполнении национального гимна.

— Эй, старуха, — насмешливо сказал Иньиго, нарушая напряженное молчание, — я, знаешь, что-то засиделся. Неплохо бы чуток размять ноги? Не прогуляться ли нам по палубе?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: