Дом был просторный, с галереей и большим патио. Тайна Орбача состояла в том, что он женился на дочери богатого фабриканта-креола. Он без стеснения встретил гостей в домашних туфлях (Орбач терпеть не мог слово «шлепанцы») и в кимоно (он терпеть не мог слово «пижама»). Виски у него были седые.

— Вы знакомы со статьей, в которой обсуждается проблема нашего пессимизма? — сказал Марсиаль, в ожидании глядя на Орбача и украдкой наблюдая за недовольным лицом Гарсиа.

Профессор и коммерсант переглянулись с непримиримой враждебностью.

— Кто автор? — запальчиво спросил Орбач.

— Да что-то не припомню. Автор, кажется, приписывает возникновение этого чувства деморализующему влиянию атмосферы временности, которая сопутствовала колониальному господству Испании в нашей стране в течение четырех веков. Известно, что поселенцы, которые не сумели слиться с нашей страной, которые приезжали лишь на время, чтобы обогатиться, и которые…

— Это не лишено интереса. Да, в нашей лени я не сомневаюсь. Ведь мы, знаете ли, дошли до того, что возвели насмешку в ранг некоей позиции, причем в силу привычки, одной только привычки. И как же это понять?

— Мы понимаем, — сказал Марсиаль, стараясь улыбкой смягчить сквозившую в его словах досаду, — что наши познания рядом с вашими — ничто, однако…

«Кто я? — думал Габриэль. — И она — кто? Войдет ли она сейчас? Действительно ли войдет в эту дверь? Постучится?» Он чувствует, как женская рука нажимает на ручку, сдержанный, приглушенный щелчок под легким нажимом кончиков пальцев; к самой двери она и не притрагивается, возможно, не хочет входить во все сужающуюся полосу слабого света, а он слушает, он ждет, склонив голову, весь внимание, стоит, склонив голову, возле кровати, стараясь расслышать, ни о чем не думая, не двигаясь… Может, она принимает его за какого-нибудь преступника, убийцу, а может, мечтает о нем или о его идеализированном образе — живет один в этой комнате, такое, в общем-то, не бывает просто так, тут либо политика, либо что-то связанное с сексом…

— Вот как? — досадливо сказал Орбач, удобно усаживаясь на диван. — Для подобных исследований, знаете, нужно время. Время и самоотдача. Одной жизни не хватит. В общем, я пришел к заключению, что наша насмешка — не что иное, как нетерпимость или что-то вроде того… Словом, не такие уж мы покорные судьбе, как можно было бы думать. Хотя и не в силах забыть, что всегда страдали недугом импровизированных действий, засильем скороспелых, необоснованных решений. Конечно, мы заболели этим из-за непрочности наших порядков. И не в том ли причина, что мы спутали непочтительность с независимостью? То есть, возможно, здесь дело просто в непонимании терминов.

— Я, капитан, что прикажете, то и сделаю, — сказал Иньиго. — Имя-то мое настоящее, по бумагам, Хосе Иньиго, только меня никто никогда не называл Хосе Иньиго.

— Так как же тебя будем величать? — спросил Буча.

— Не дури. Ты же знаешь — меня зовут Иньиго.

— Слушай, пузан, не прикидывайся. Мое же имя не Буча, а все называют Бучей. Понял?

— Вот как! А кто ж тебя этой кличкой наградил?

— Да это так, мое вроде бы боевое прозвище. Или же пароль. Иньиго для таких дел не годится, пузан.

— Не называй меня пузаном, ты!

— Ну, ну, не серчай! Разве ж ты не пузан? Ну же, не будь таким Громилой.

Гарсиа начинал томиться. Он зевнул, и Орбач, заметив это, посмотрел на него испытующе и с каким-то презрением. «Еще обругает», — подумал Гарсиа.

— Разве «разрядка» смехом не облегчает, не очищает ум от ядовитой горечи? Ведь тут, понимаете, что происходит? Ощущение контраста у нас настолько острое, что стоит возникнуть чему-то важному, серьезному, как непременно рождается насмешка, и всегда это гипербола, преувеличение фактов. Отсюда наше отношение ко всему — порой поверхностное, порой легкомысленное и пошлое…

— Так и стал я Громилой. А придумал это Буча. Капитану понравилось.

МОРЕ

Габриэлю этот маршрут был не внове: темные, шумные дома с коридорами и полуприкрытыми окнами, гул голосов и шарканье подошв; прежде тут жили богатые сеньоры, а теперь сдаются квартиры; большой фамильный дом на углу превратился со временем в прибежище для людей никому не ведомых — хозяев не было, и жильцов никто даже не замечал. Вот этот плешивый человек, что сидит в лодке, этот Орбач, повел его туда; сам профессор явился из мест, где еще существовали изящество, яркий свет, блестящее общество и хорошая еда. Наставив на Габриэля неразлучную свою «Ларраньягу» (словно в сигаре содержалась суть той нелепости, которую он собирался сообщить), Орбач, усердно затягиваясь, с сосредоточенным лицом многознающего человека говорил: «Сейчас ты познакомишься со странным типом». И Габриэль увидел толстяка с детским лицом, в спортивной сорочке, темных очках (хотя он был в помещении), с сигарой во рту, в двухцветных туфлях, а вовсе не того бородатого профессора в черном, которого он знал по журналам. «Это ошибка, я уверен, что здесь ошибка, — говорил чудак и добавлял: — Меня-то, меня за что преследуют?» Он бегал по комнате из угла в угол, как загнанное, затравленное, запертое в клетке животное. В журналах его рубрика — «Звезды нас склоняют, но не принуждают». А теперь припевка: «Это ошибка, здесь ошибка», — и нервная беготня по комнате, с явным желанием скрыть хромоту, для чего он ходил нарочито вразвалку, что, впрочем, не достигало цели. «Ну ладно, раз вы хотите, я вам скажу: я человек, указывающий путь, грядущие события. У меня работа научная, астрология — это наука. Я наблюдаю затмения. Сейчас объясню. Когда солнце затмевается и луна делается равной солнечному диску, тогда я могу предсказывать. Я определяю причины и следствия в судьбе человека на много часов вперед. От моей астрологической науки отчасти зависит будущее человечества, но некоторые люди видят в ней только обман, жульничество, ложь. Конечно, здесь ошибка, ошибка». И этому толстяку вскоре предстояло очутиться в горах с бандитами. Орбач пришел сообщить ему каналы связи, маршрут подъема. «Везде усиленно охраняют. Надо соблюдать осторожность». А толстяк: «Мне идти? Нет, нет, не пойду. Особенно под командой тебе известного человека. Чем отличается подмастерье сапожника от главаря бандитов?» И плешивый: «Почему ты их называешь «бандитами»? Так их величают коммунисты». И вдруг, посреди этого разговора, вопрос, заданный ему, Габриэлю, человеком, который теперь, в лодке, сидит позади него: «А ты бы решился? Какой путь избрал ты?» Он не знал, что ответить. Тогда Орбач стал ему объяснять: «Разве ты не видишь, что происходит в стране? Они толкуют о традициях борьбы. Ничего подобного, это просто безудержный культ мертвых. Тебе понятно? Наступила эпоха тех, кого уже нет в живых, от кого остались только имя да смелый поступок. Фабрики и школы — все они имени мертвых. Сотни таких. В газетах лишь об этом и пишут. «Герои и мученики» — вот единственные живые в наше время. А не мы. Все пошло кувырком, наша с тобой жизнь — нереальна, нас здесь нет, мы даже не можем быть уверены, что существуем. Понятно тебе?» — Габриэль посмотрел на него с недоумением. «Главарь бандитов», — повторял профессор Кармело. Но в его словах не было ни ненависти, ни ирония.

1958

Ежегодный ритуал: кладбище и могила твоего отца, Габриэль, цветы, которые со вздохами и всхлипываниями возлагает твоя мать в черной вуали, скрывающей ее увядшее лицо. Это неторопливое действо всегда тебя слегка возбуждает, навевает печаль и, как часто бывало, приводит на память годы юности. Сперва окончание коммерческого училища — куда тебя привели настояния «старика», твердившего: «Надо изучать коммерцию. Когда-нибудь вести дела придется сыновьям». Потом скучная практика в магазинах и на складах, забитых зерном и специями: надо было помечать — под насмешливым взглядом главного управляющего — секретным шифром стоимость товаров. А вот и «старик»; когда он появляется, служащие толпятся вокруг него, стараясь заслонить собою полки из боязни, что тот станет приглядываться и заметит непорядок в расположении или увидит, что не выполнены его приказы. Это так, но после тебе непременно придется выслушивать, как те же служащие, передразнивая его и обсуждая других хозяев, говорят: «С нами обращаются точно с преступниками».

Запахи товаров, которые надо было осматривать и проверять на вкус: оливковое масло в бутылях и кувшинах, ткани, мясные изделия, источающие резкие запахи пряностей, различные сорта жидких масел, гроздья чеснока и лука… Запахи его детства, запахи прошлого, которые всегда вспоминаются, когда зайдешь в какую-нибудь старенькую лавку.

Но вдруг события понеслись с головокружительной быстротой: в стране хаос, в отношениях с Барбарой, твоей женой, кризис. Разные мысли теснились у тебя в голове: надо что-то делать, надо двигаться. Но как? Куда? Ты слышал о перестрелках, об убитых и арестованных. Повсюду сновали полицейские машины. Говорили о забастовке, которая почему-то вдруг сорвалась: ожидалось грандиозное выступление масс, но вместо баррикад и антиправительственных демонстраций кругом была угрюмая тишина. Ждали чего-то еще. Идти домой? Только это и оставалось: возможно, она ждет тебя. Но разговаривать с нею — как со стеной. Разве что она ушла к родителям, опасаясь, что ты «в чем-то замешан». Она всех подозревала: однажды тебя навестил друг, и, когда он ушел, она сказала: «Не понимаю, как ты можешь встречаться с такими людьми. Почему не подберешь себе друзей поспокойней?» Тогда ты посмеялся над словами Барбары, а теперь это тебя огорчало. Ты думал: «Родители Барбары отчаянно противились ее браку со скромным чертежником из министерства общественных работ». (Потоку что некоторое время ты работал чертежником после ссоры с отцом и ухода из родительского дома.) Ее отец почти с нею не виделся, выказывая величайшее свое недовольство; мать иногда навещала, пользуясь твоим отсутствием, и тут между вами был как бы молчаливый уговор. Ты и твоя жена уже не делились своими горестями, печалями и тревогами; уютный мирок маленьких признаний, составляющий органическую основу брака, исчез; вы разделяли супружеское ложе, исполняя пустой ритуал, и постепенно желание сменилось равнодушием, которое однажды перешло в отвращение. «Что ж до ее отца, — думал ты, — тут ты в осаде и не должен проявлять слабости; захват стариком лишь одного из флангов означал бы для тебя немедленную гибель всей крепости». Барбара не согласилась с твоими словами, когда ты сообщил ей, что ушел с работы: «Я не могу там оставаться. Это не министерство, а вертеп. Если бы ты знала, что творят с министерским бюджетом! Контракты на общественные работы — это возмутительный грабеж: их распределяют между политиками и богачами. Они обескровливают нацию, в то время как народ умирает с голоду». — «Но это же… (и она произнесла слово, которое, не вполне понимая его точное значение, столько раз слышала от своего папаши-офицера) коммунизм».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: