Теперь, направляясь домой, ты чувствовал, что тебе придется выдержать борьбу с собственной совестью. Если Барбара еще не ушла, она наверняка приготовила новый запас упреков. «Девять дней тебя не было, и ни письма, ни записки, — будто звучал ее голос, — а я здесь, в этих четырех стенах, с ума схожу от тревоги, не имея от тебя вестей и ожидая самого худшего».

Сколько раз слышал ты эти слова? Однажды, надеясь ускорить разрыв, ты решил спрятать дома оружие. К каким последствиям это приведет, ты не сомневался.

И вот ты повернул ключ в замке и вошел. У нее на руках ребенок, она стоит, глядя на тебя глазами, полными слез (эти трагические сцены тебе противны, бесят тебя). Барбара приоткрывает рот, но тут же губы ее судорожно сжимаются. Ты пятишься к двери. «Погоди… — шепчет она неуверенно, а в лице ее презрение, и видно, что она не намерена сдерживаться. — Погоди. Я… я хотела бы тебя видеть хоть изредка… Если у тебя есть сердце… Твой сын… Конечно, ни он, ни я ничего для тебя не значим. Но он твой сын, и я… нет, неважно, кто я, дело в нем». Тогда ты, вдруг найдя ответ, быть может, не слишком точный, говоришь: «А ты не подумала, что если я борюсь, то делаю это как раз для сына?» Она что-то крикнула, ты уже не помнишь что, и ты услышал, как захлопнулась за твоей спиной дверь.

МОРЕ

Это его первый «деловой» рейс. А все устроил Перико. «Дело настоящее, — говорил Перико. — Дело со всех сторон выгодное. Нам заработок, да, кстати, и истории помогаем. Пусть мне потом скажут, что мы сидели сложа руки».

Но Перико не был рыбаком, как он, Луго; Перико, правда, всегда околачивался на берегу, да его не море интересовало, а дела на земле, в которых они, рыбаки, не разбирались. Перико был человек особенный, отличался от всех, он умел потихоньку, на ухо, растолковать, что к чему. «Когда все это рухнет, — говорил Перико, — тогда мы заживем».

А теперь он, Луго, мог бы сказать: «Мотор отказал» — или вообще ничего не говорить, просто ждать, и тогда, наверно, этот верзила не оскорбил бы его и все остальные не глядели бы с таким недоверием. В общем-то, он ни в чем не виноват. Сбились с курса, это с кем хочешь может случиться.

— Не надо было нам полагаться на кого попало, — сказал Орбач, выделив слова «на кого попало» и поглядев на рыбака.

Но Луго не хотел говорить, что это был его первый «деловой» рейс. Перико советовал оставить такое объяснение на крайний случай. «Не то они еще вздумают отомстить», — предупредил он.

1961

Плохо то, что ты осознаешь случившееся, когда уже не можешь ничего изменить, не можешь сделать больше того, что сделал прежде. И ты говоришь себе: неужели уходят силы или слабеют способности? Нет, нет. Ты уже знаешь (или тебе кажется, будто ты знаешь), что такое жизнь, окружающая действительность, и тебя смутил не какой-то частный случай. Просто ты вообще не понимаешь, что делать дальше, не знаешь, проигрываешь или выигрываешь, как знал бы, если бы худел или прибавлял в весе. И все же ощущение это почти физическое… Теперь, однако, нельзя закрывать глаза и жить как ни в чем не бывало, потому что это касается тебя и это твоя жизнь, черт побери. В 1961 году положение переменилось, и Габриэля словно захлестнуло мощной волной и понесло куда-то; тогда многие уезжали за границу — североамериканское all right[104] перешло в I’m sorry[105].

— Надо все же выбирать. Теперь надо выбирать… — сказал ему Марсиаль.

— Почему? Ведь и ты и я всегда были в одном лагере.

— Ну, куда тебя приведет твой фанатизм? Ты отдаляешься от своей семьи, от друзей. Ты сам изменился, дружок, ты уже не тот…

Они отправились к директору; на столе у него валялись груды бумаг, из карманов тоже торчали бумаги; во рту — сигара, занятой вид, приветствие сквозь зубы. «Скажите, товарищ». Габриэль обратил внимание на манеру говорить этого человека (неужели и он сам вскоре будет так же разговаривать?). Видимо, слова (слова одинаковые и прежде и теперь) произносились им таким тоном, будто, по странному недоразумению, служили началом речи, доклада, спича, в общем, выступления. «Хорошо, товарищ». Да, всегда приходит момент, когда надо сообразить, расквитался ли ты с долгами или же навыдавал векселей сверх своего капитала. Тогда лучше остановиться и подумать, привести счета в порядок. Это единственный способ избежать грозящего тебе тупика. В автобусе с ними ехала болтливая женщина — тараторила обо всем, что видит и что слышит, лишь бы говорить, любая тема годилась. Была она тучная, с кошелкой в руках, сыпала словами без умолку, не очень-то думая об их значении. Мысли у нее неслись галопом: рубщики тростника на сафре… ее муж… Она говорила о разных событиях и слухах, не скупясь на подробности, смакуя самые жестокие и страшные моменты своего рассказа.

— Есть вещи, которые знаешь, которые знал всегда, но не желал в них себе признаться.

— Не позволял себе поверить.

— Нет, это другое дело. Тут вопрос не в насилии над собой. Это проблема не совести, а комфорта, простого инстинкта самосохранения, если угодно. С какой-то минуты и впредь ты пользуешься не всем своим мозгом, а лишь его частью: холодным разумом. Понял?

Габриэль споткнулся о ногу толстухи и сказал «извините». Она взглянула на него удивленно. Это была мулатка с растрепанными волосами, и в ее недоуменном взгляде отразились все ее сорок лет унижений и нищеты.

Но ведь он не виноват. Он не сделал многого из того, что в силах был бы сделать, не потому, что не хотел, но потому, что о том не подумал. Нет, это не оправдание. Еще он мог бы сказать, будто у него не было времени, но это неправда, хотя события действительно понеслись галопом, обрушились лавиной.

МОРЕ

Иньиго ехидно посмотрел на старуху:

— Ну что, бабка? Ждем, когда подадут поезд в двенадцать пятнадцать? — и захохотал отрывистым, утробным смехом. Поглядев на остальных и убедившись, что шутка не произвела впечатления, он снова обратился к старухе:

— И что же вам хотелось бы делать завтра? Погулять? Или вам больше по вкусу пойти на пляж? Ха, ха!

Старуха прислонилась к борту. Ей было плохо. Она чувствовала, что ее сейчас стошнит. Лицо у нее стало землистого цвета. Рыбак посмотрел на нее.

— Там, там, там… — безостановочно повторяла старуха. Казалось, она теряла дар речи. Вдруг ее вырвало. Она утерлась рукавом и снова завела свое «там, там».

Солнце пекло нещадно.

— Оно входит в человека через все чувства, — сказал рыбак.

— Что — оно? — быстро спросил Иньиго.

— А сумасшествие. Через глаза входит — тогда появляются видения; или через язык — тогда болтают без смысла; или через уши — тогда слышат разные шумы. Но у нее помешательство не буйное.

Старуха, сидевшая неподвижно, вдруг зашевелилась.

— Хочешь пойти пройтись, бабка? — сказал Иньиго.

Он же об этом и раньше подумывал: кинуть бы ее в море. Хворая она. А ежели заразная? Можно будет сказать, что у нее голова закружилась или что лодку качнуло, и она равновесие потеряла. Со старухами ему не доводилось иметь дело, только один раз с матерью того петушка из Лаутона, которого прозвали Пистолетик и говорили, что он революционер. «А, видно, бабка, сынок твой в точности такой, как ты. Малость отчаянный, да?» Старуха знала, где ее сын и что его уже не схватят. «Ну и шутник же вы!» — «Слушай, старая, я тебе принес наказ от капитана: передай своему сынку, чтобы не рыпался. Поняла? Не то худо будет». Но та бабка была покрепче этой. Та ему даже улыбалась, улыбалась, стерва, хотя знала, что сын ее из «Движения 26 июля» и что он в надежном месте. А потом капитан сказал, будто Пистолетик смылся.

Габриэль не мог больше оставаться в этом доме. Нужно было соблюдать правила игры, а у него уже не хватало сил пребывать в этом привилегированном положении — часы заточения и осколки внешнего мира, мертвого для него, были вроде моста, который рано или поздно придется разрушить. Вечное ожидание: кто-то может постучать в дверь, он услышит незнакомые голоса, требующие сдаться, объяснить свое поведение…

МОРЕ

Гарсиа наблюдал с явным беспокойством за огромной тучей. Небо светлело, но в центре его, над терпящими бедствие (теперь их вполне можно было так называть), оно было почти черным. Ни на кого не глядя, ухватившись за борт, Гарсиа сказал:

— Видите? Это конец. Неужели не понимаете? Когда небо становится таким, надежды нот. Конец.

Казалось, один только рыбак слушал его.

— Проклятье! Да что ж это будет с нами? — продолжал Гарсиа.

— Помолчал бы! — заметил Орбач. — Что толку от твоих причитаний?

— Правда ваша, — сказал Иньиго. — Что толку от его хныканья? Пусть заткнется.

И вдруг над их головами из-за тучи выглянуло солнце.

— В природе, — сказал Орбач поучающим тоном, — не бывает ни загадок, ни случайностей. Если бы не наше невежество, все можно было бы доказать научно. В нынешнем состоянии атмосферы, создавшем этот естественный театральный эффект, нет ничего непонятного — просто один оптический феномен, зрелище акул, вызывает в предрасположенном сознании другие зрительные и акустические феномены.

— Ух, и верно же! — сказал Иньиго, восхищенный таким рассуждением.

Все увидели, как Иньиго достал картонный футляр, который до сих пор прятал, и, вынув из него бинокль, навел его на запад.

— Дайте мне посмотреть, — нетерпеливо попросила старуха.

— А на кой оно тебе? — нахально спросил Иньиго. — Ты, бабка, ни черта не увидишь. Или, вернее, хоть увидишь, так не поймешь.

— Оставьте ее в покое, вы, — решился упрекнуть Марсиаль. — Не приставайте к ней.

1961

— Я работаю в конторе, — сказал Габриэль, которому почудилось, что чиновник его о чем-то спросил. Потом он в этом усомнился. Поставил свою подпись и отдал бумагу.

— Теперь приходится заполнять много бумаг, — заметил чиновник с некоторым лукавством; он тоже расписался, осмотрел подпись и слегка округлил начальное «А» фамилии «Альварес», начертанной в готическом стиле. Затем с явным удовольствием взглянул на свое творение. — Одну копию оставьте себе, — сказал он, раскладывая с подчеркнутой медлительностью остальные копии по различным files[106].


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: