Мигель Коссио БРЮМЕР

img_4.jpeg

MIGUEL COSSIO

BRUMARIO

1980

Перевод В. КАПАНАДЗЕ

img_5.jpeg

Нет иглы без колющего кончика.

Нет ножа без режущего лезвия.

Смерть приходит к нам в обличье разном.

Ноги наши по земле отцов ступают.

Руки к небесам простерты божьим.

Но придет мой срок, и в знойный полдень

на плечах друзей я в путь отправлюсь, —

путь лежит мне через город мертвых.

Когда я умру, не хороните

вы меня в лесу, в глухой чащобе:

я боюсь лесных шипов колючих.

Когда я умру, не хороните

вы меня в лесу, в глухой чащобе:

я боюсь лесной студеной влаги.

Лучше вы меня похороните

под высоким деревом тенистым

на базарной площади просторной.

Я хочу и после смерти слышать,

как гремят, рокочут барабаны.

Я хочу и после смерти слышать,

как дрожит земля от ног танцоров.

«Смерть»
(поэма анонимного автора из селения Куба в Центральном Конго)

Мчась в ночи навстречу судьбе, ты, возможно, думаешь о внезапно расстроившихся планах, о важных делах, которые откладывал со дня на день, да так и не сделал, об ограниченности времени, отпущенного тебе в этой жизни. И кажется, что время это убывает на глазах, грозя прерваться, обратиться в ничто, в пустоту, за которой — небытие. Обо всем этом ты вяло размышляешь сейчас, страдая от пронизывающего до костей ветра и тряски в кузове армейского грузовика, который на бешеной скорости, с потушенными фарами, несется по шоссе. Тебя снова и снова швыряет из стороны в сторону; ты сталкиваешься с Серхио Интеллектуалом; задеваешь за колени какого-то милисиано, похожего на призрак и тем не менее вполне осязаемого, да к тому же мирно посапывающего; ударяешься об оградительную цепь, подвешенную вдоль заднего борта, который раскачивается и скрипит так, что никакие нервы не выдержат; натыкаешься на уложенные второпях узлы и вещевые мешки, на промасленные винтовки и ящики с патронами, которые вы сообща грузили при свете уличных фонарей и тусклых карманных фонариков.

Уже давно прошло потрясение от неожиданно обрушившегося на тебя известия, когда Майито, связной твоего взвода, перепрыгивая через ступеньки, влетел к тебе и странно изменившимся, хриплым голосом сообщил, что объявлена боевая тревога и ты должен немедленно явиться на контрольный пункт. Он высказал предположение, что американцы уже где-то высадились, и принялся путано объяснять тебе что-то насчет ядерных ракет, которые вот-вот посыплются на вас, а сам уже снова несся сломя голову вниз по лестнице, зажав в кулаке берет. Осталось позади мгновение, когда ты в последний раз быстро обвел взглядом неприбранную комнату, выхватив из общего беспорядка скомканную белую рубашку, такую же ненужную теперь, как и намечавшаяся на сегодня вечеринка, и пластинку Бенни Море[119], которая до сих пор звучит в твоих ушах, — стоит прикрыть глаза, и ты снова слышишь его чистый, наполненный янтарной грустью голос, — непрерывно, настойчиво напоминая об Элене. Об Элене. Отпала сама собой острая потребность во что бы то ни стало увидеться с ней и проститься — надолго, вдруг — навсегда, ибо в эту мучительную минуту ты внезапно осознал, что на самом деле означает полученный приказ, зовущий в бой, который может стать для тебя единственным и последним.

С размаху захлопнутая коричневая дверь, привычный щелчок замка, возвестивший о твоем отбытии, тяжелый стук ботинок по тротуарам запруженных улиц, нагромождение машин, куда грузились солдаты, полицейские, милисиано, мобилизованные мужчины и женщины, которые выкрикивали «Куба — да, янки — нет!» и в едином порыве пели революционные песни и гимны, — все это тоже осталось позади. Ты повторяешь про себя припев, который подхватывали провожавшие вас дети; отголоски их смеха до сих пор звучат в твоих ушах, прогоняя невеселые мысли и вдохновляя на борьбу куда больше, чем пространные объяснения, в какие обычно пускается Серхио Интеллектуал, когда рассуждает о борьбе противоположностей или законе отрицания отрицания.

А потом была встреча со старыми товарищами по взводу, за плечами которых — Эль-Руби[120] и артиллерийская школа. Все они в зеленых армейских беретах, права носить которые вы добились с таким трудом, а на шее ожерелья из раковин с острова Пинос. Это те, с кем тебя связывают общие воспоминания о первых мозолях и первых выстрелах, с зажмуренными глазами; те, кто не дрогнул, не сослался на болезнь и не был отчислен; те, кто остался в строю после многочисленных перемещений, повышений и назначений в другие школы и батальоны; те, кто твердо знал, что рано или поздно вам придется столкнуться с этими янки, и ни в коем случае не хотел остаться в стороне. Потом вы долго обсуждали приказ, курили, и Тони рассказывал, как слушал по радио выступление Кеннеди. «И он еще не кончил говорить, а я, ребята, уже увязывал вещевой мешок, потому как сразу смекнул, чем это пахнет. Оказывается, они засекли у нас ракетные установки, уж не знаю где, и расценивают их как прямую угрозу миру и безопасности всего континента». Тони скорчил насмешливую гримасу, но вы-то знали, что он не шутит, говоря о «карантине», патрулировании, прямом нападении и других мерах, в которых он сам не очень разбирался. «Одно могу сказать, ребята, это война, в которой погибнет весь мир».

Да, это война, думаешь ты, нависшая опасность внезапно становится осязаемой; настойчивые слухи последних дней оборачиваются грозной действительностью. Это война, которая начинается с того, что властно вмешивается в естественный ход твоей жизни, прерывая его на середине, как фильм, от которого в памяти остается лишь последний застывший кадр незавершенной сцены… Не состоялось ваше свидание с Эленой — в семь, на обычном месте, под фламбояном, который в эти дни выглядит поникшим и теряет свои шафранные цветки, словно не надеется устоять под напором осеннего ветра. Ты не успел еще раз увидеть, как нежно улыбается она тебе при встрече, как привычным движением поглаживает волосы, не успел ощутить быстрое прикосновение ее губ, тепло ее тела, уютно угнездившегося в твоих объятиях, — все это отодвинулось на немыслимое время, можно сказать, на тысячу лет, когда от вас останутся только пепел, безмолвие, тайны и легенды. Не состоялась твоя личная жизнь, словно растворившаяся в тумане, сквозь который вы сейчас едете, и существующая лишь как зыбкая возможность снова стать прежним Давидом, каким ты был еще месяц назад, когда решил, что пора уже познакомить Элену с дядей Хорхе, единственным родственником, оставшимся у тебя на этом берегу. И как-то раз вы зашли к нему, чтобы рассказать о ваших планах на будущее, о ваших мечтах — без них человеку не прожить — и поговорить на такую щекотливую тему, как счастье, которое, конечно же, субъективно и противоречиво, но тем не менее достижимо и может быть прочным — все ведь в ваших руках, как ты тогда уверял.

Дядя Хорхе встретил вас, кутаясь в поношенный домашний халат и потирая зябнущие руки. Его восковое лицо, казалось, обращено в потусторонний мир, где он тщетно искал озарение и пытался обрести душевный покой. После смерти тети Маргариты, скончавшейся четыре года назад, он предался медитации и умерщвлению плоти, веря, что таким образом готовит себя к встрече с всевышним, к моменту, когда сам он и вообще все души, предметы и вещества сольются с Бесконечным. В тот день, однако, тебе показалось, что дядя уже разочаровался в своих намерениях, что жизнь просачивается к нему даже сквозь плотно закрытые окна, а когда он говорил о любви, в его глазах вновь вспыхивали огоньки несбывшихся надежд и воспоминаний, которые никому не дано в себе убить. Он заварил для вас зеленый чай, пахнувший жасмином, и дрожащей рукой налил в одинаковые чашки, расписанные драконами с длинными красными языками. Медленно прихлебывая напиток, дядя вполголоса процитировал любимые строки из Екклезиаста:

Всему свое время,

и время всякой вещи под небом.

Время рождаться и время умирать…

Время любить и время ненавидеть;

время войне и время миру…

Вы и не подозревали тогда, насколько близко это «время войне», не предсказанной ни одним пророком и вызванной не жестокой прихотью неразумного творца или неблагоприятным положением звезд. Вы не особенно вслушивались в то, что говорил твой дядя, привлеченные игрой рыбок в голубом аквариуме, мечущейся по клетке канарейкой, струйками дыма над курильницей, дробным перестуком капель, наполнявших ведра, тазы и бидоны, которые дядя Хорхе расставлял в патио, чтобы собирать воду, дарованную небесами, — самую чистую, самую целительную, воду заговоров и заклинаний. Вы были согласны с тем, что всему свое время, что все рождается и умирает, подчиняясь неумолимому ритму, что жизнь подобна стреле, выпущенной в пустоту, что все сущее распадается и исчезает, но не сомневались, что вам двоим суждено жить вечно, — вопреки трудностям и пределам человеческой жизни, — в этой особой вечности, которую сулит неисчерпаемое время любви.

И вот теперь война, всеобщая катастрофа лишает тебя будущего и пригвождает к настоящему, где каждый миг еще менее предсказуем, чем в грядущем. Кажется, что все события, происходящие в мире, и сам этот мир втиснуты сейчас в кузов вашего грузовика, в твоих товарищей — их желудки урчат от голода; они кашляют, с шумом выпускают газы и почти не разговаривают, закрыв лица носовыми платками от холодного ветра; в твое собственное тело, состоящее, похоже, из одних поющих костей, которые ты пытаешься размять и поворачиваешься на бок, напоминая сардину в банке. Такие банки твой дед обычно вскрывал перочинным ножом, и ты отчетливо видишь, как в кромешной мгле поблескивает лезвие — возможно, тому причиной мерцающий огонь далекого маяка. Перед тобой возникает из темноты образ деда — такой, каким он был, но никогда больше не будет, такой, каким его почти никто уже не помнит. Он исчез вместе со своими мечтами и надеждами, болезнями и причудами, тоской по молодости и страстной любви, какую пережил однажды летом, когда ездил на южное побережье. Ушло и его время, кончилась суета его сует, и теперь он существует только в твоих смутных воспоминаниях, канув, как канули и его предки, чьих имен тебе уже не довелось слышать: потомки колонистов, конкистадоров, испанцев из разных уголков полуострова, мавров или евреев, вестготов или аланов, — словом, твои пращуры, возродившиеся в тебе, чтобы снова мечтать, бороться и умереть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: