Он предпочел спасаться по собственному усмотрению и устроился на судно, плывшее на Восток, с которого потом сбежал, чтобы совершить паломничество ко гробу господню и пройти шаг за шагом весь крестный путь. Но душа его жаждала мистики, полного отрешения от плоти и материальных устремлений, и тогда он принялся усердно изучать другие религии, обнаружив среди них учения, показавшиеся ему еще более прекрасными, и узнав об отшельниках, освободившихся от пут своего «я» и не чувствовавших ни боли, ни голода — одно лишь озарение. Он добрался до Индии, где тогда властвовали англичане и брахманы, и поступил в Бомбее на службу к отставному военному, который изучал веды[170] и по-дилетантски верил в индуистскую триаду, в особенности в Вишну[171]. За чаем осоловевший от послеполуденной жары британец с большим уважением отзывался о четырех периодах, через которые проходят все смертные: учеба, работа и женитьба, удаление на покой и, наконец, полное отрешение от земных благ — которые надо оставить, если хочешь достичь совершенства, — и меланхолическим взглядом обводил свои владения. Климат, вода, непривычная пища и лихорадка помешали дяде Хорхе навсегда остаться в этой стране торжественных песнопений, древних богов и священных праздников, и ему пришлось вернуться восвояси на пароходе, который вез хлопок на Антильские острова. Он поселился в доме своей сестры, а через несколько месяцев, не желая быть обузой, устроился работать стенографистом на двух языках в Электрическую компанию, где попал под начало одного американца, не доверявшего даже собственной печати.

Твоя мать говорила, что бедняга вернулся из долгих скитаний немного не в себе: он вставал каждый день с солнцем и, принимая странные позы, вдыхал чистый воздух на плоской крыше; питался он травами и овощами, пил только козье молоко и был помешан на кошках, испытывая особое пристрастие к драчливым уличным бродягам, которых часто приносил в дом. Он верил, что не только животные, но и растения и даже предметы, будь то камень, лежащий в саду, или веерные пальмы перед домом, обладают душой и испытывают страдания. Во всем, конечно, были виноваты книги, это они сбили с толку дядю Хорхе, да еще его неуемное желание проникнуть в тайны, которые человек, жалкая букашка, никогда не сможет постичь. Он замучил вас своими безумными выходками и экспериментами, а однажды пытался с помощью пассов повлиять на подсознание сборщика налогов, чтобы тот, проникшись идеями всеобщей любви, простил вам вашу задолженность, достигшую к тому времени внушительной суммы. Все заработанные деньги дядя Хорхе раздавал монахам и розенкрейцерам[172] — этим проходимцам, что молотили все подряд за вашим столом, разглагольствуя с набитым ртом о быстротекущей жизни, которая есть не что иное, как череда неизбежных страданий.

И все же, Давид, какой-то ореол таинственности окружал его, ты прекрасно это помнишь. Было в нем что-то внушавшее уважение и придававшее значительность его фигуре. Именно к нему обращались за советом в таких серьезных делах, как переезд в другой район — может, хоть там звезды будут благосклонны к вам, и вы наконец выберетесь из долгов — или выбор имени для твоей новорожденной сестренки, чтобы ей покровительствовали ангелы и прочие высшие силы. По утрам, совершив омовение, он принимался толковать сны. Увидеть нож, по его мнению, означало ссору с другом или возлюбленной, летящие птицы предвещали добрую весть, ряды бутылок на полке — к долгой болезни, кошки — к раздорам, куры — к счастью в семейной жизни, орел — к удаче, лошадь — к благополучию. И так любая вещь, животное, фигура являли собой особый знак, понятный лишь посвященному и служивший предостережением свыше, указанием на выигрышный номер в лотерее, пророчеством, которое почти никогда не сбывалось, но неизменно оживляло угасающие надежды и успокаивало душу. Твой отец, конечно же, становился в позу скептика и называл все это суевериями, на которые могут тратить время одни глупцы да женщины, хотя сам прибегал к услугам дяди Хорхе, желая заручиться поддержкой потусторонних сил, если бывало туго с работой и его положение становилось шатким.

В отроческие годы, когда ты настойчиво пытался разобраться в себе, понять, кто ты и для чего существуешь на свете, тебя как магнитом притягивала личность дяди, который выглядел мимолетным гостем на этой земле и, казалось, проник в тайну жизни, мог запросто общаться с духами и призраками. Ты хотел бы походить на него, так же слепо верить в переселение душ; думать, что и тебе присуще астральное бытие и по ночам твоя душа, покинув темницу плоти, возносится к неведомым пределам; надеяться, что после краткого отдохновения в вечном безмолвии ты вновь воплотишься в еще более прекрасном, еще более возвышенном и совершенном существе. Ты искал веру — сверхъестественную добродетель, которую «мы не можем вывести из нас самих, мой мальчик: она приходит к нам через озарение, крещение или глубокое религиозное потрясение, чего, к сожалению, тебе не дано познать, пока ты будешь требовать примеров и доказательств, которые удовлетворили бы твой блуждающий в потемках разум». Он долго копался на пыльной полке и с таинственным видом давал тебе почитать на одну ночь книгу по некромантии[173]; на обложке ее было изображено древо жизни, которое обвивал змей. Ты честно пытался одолеть книгу, но так и не смог продраться сквозь путаные объяснения, приводившие к новым сомнениям. В следующий раз дядя давал тебе «Кибалион, или Законы смерти» Гермеса Трисмегиста[174]:

Каков верх, таков и низ…

Оба суть два состояния всего сущего:

одно — смертно, другое — вечно.

Смертное подвержено тлену,

и бренные тела исчезают.

как утренний туман…

Жизнь позаботилась о том, чтобы укрепить твои сомнения и подорвать веру в чудодейственные способности дяди Хорхе: в один прекрасный день его уволили из компании, так как начальство пронюхало о его мятежном прошлом и о том, что он симпатизировал Панчо Вилье[175], хотя в ту пору был всего лишь неопытным пареньком. Ему не помогли ни раскаяние, ни ссылка на занятия духовными материями — в чем хозяин-американец усмотрел признак праздности и пустую трату времени, — ни его пунктуальность и добросовестность в работе, которую он безропотно исполнял, воспринимая как заслуженное наказание за ошибки прежних лет. Тщетны были и все его молитвы, обеты и посты, коим он предавался в течение многих дней, лелея надежду восстановиться на службе и таким образом избавить себя от низких забот о пропитании и одежде. Но в конце концов дяде пришлось обратиться к торговле талисманами, и ты часто носил его чемодан и ходил вместе с ним по домам, предлагая амулеты, пузырьки с водой из Иордана, песок с гробницы Рамзеса — «это сера, она защитит вас от бесовских чар», — камешки, деревяшки, раковины, обладавшие сверхъестественной силой, — «нет-нет, платить не надо, сеньора, все это бесплатно, а то, что вы пожертвуете мне, пойдет на прославление Атмана[176]». Постепенно он расстался со многими своими книгами (какой-то поляк скупил их у него за гроши), и уже никто не верил ему, не желал выслушивать его теории о происхождении вселенной и законах жизни, не просил вычислить местоположение звезд, которые, как теперь было очевидно, не влияли ни на исход повседневной борьбы за существование, ни на место человека на социальной лестнице.

Ты был единственным, кто еще наведывался в его комнатку, чтобы справиться о здоровье, убедиться, что он не голодает, что у него не кончились газовые баллоны, что ему прочистили сток в ванной… Что же касается его верований и причуд, то ты закрывал на них глаза, коль скоро они не вредили революции. Дядя был последней ниточкой, связывавшей тебя с семьей, внезапно распавшейся и ставшей чужой, и еще он был частью твоего детства, с каждым днем все более далекого и наивного и вместе с тем все более принадлежащего тебе одному по мере того, как перед тобой открывались новые дали. Ты усаживался напротив дяди Хорхе, разглядывал его бледные руки и думал, что хотя гороскоп и оказался ложным, ты все же сумеешь отыскать красоту, счастье — все, что нагадал тебе дядя, и еще совершишь путешествия в дальние страны по земле, по морю и по воздуху. Дождь омоет твои душевные раны, и ты проживешь долгую жизнь, обретя любовь и уверенность в своем будущем.

Ты ложишься в траву рядом с товарищами, недовольными долгой стоянкой на открытом месте, посреди шоссе, где, по словам Чано, вас в два счета прихлопнут, а ведь вы уже давно могли бы в полной боевой готовности сидеть в траншеях, в надежных и глубоких укрытиях. Во всем виноват Тибурон, это он уступил дорогу танкам и тягачам, будто мы никуда не торопимся. И вы честите на чем свет стоит сержанта, хотя, как вам хорошо известно, он лишь выполняет приказы вышестоящего командования и сам, должно быть, проклинает горе-специалистов, устроивших затор на дороге. Поеживаясь от ночной прохлады и сырости, проникающей сквозь одежду, от свежего ветерка, дующего с побережья, от типичного гриппозного недомогания, когда болят все мышцы и суставы, ты беспрестанно чихаешь, на что Тапиа, дурачась, всякий раз отзывается: «Господи, спаси и помилуй!» Наконец, сжалившись над тобой, глухой шепотом, чтобы никто не услышал, предлагает немножко полечиться: достав из кармана склянку, он заставляет тебя выпить глоток дешевого рома, почти такого же крепкого, как спирт. «Это лекарство от всех зол, — приговаривает он, — и прежде всего от любовных неурядиц, которые причиняют нам больше неприятностей, чем простуда и война вместе взятые». Сам он тоже прикладывается к фляге, чтобы заглушить хандру и тоску по своей испанке; она поругалась с ним перед отъездом из-за того, что его так часто призывают, а он ее даже не дослушал — ей все равно не втолкуешь, что такое боевая тревога или агрессия: ее дело дом, уют и жаркие ласки по ночам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: