Не знаю точно, сколько времени я был угольщиком. Но скажу, что в тот день, когда умер мой Фабиан, я загнал все сразу. Продал мула, упряжь, карретон, сбыл даже двенадцать мешков угля, которые мы припасли. А случилось все так.
Едем мы по Четвертой улице, и вдруг вижу: Фабиан обернулся ко мне, что-то говорит, а язык у него заплетается. За день до этого он изрядно выпил, вот я и не придал значения. У него, правда, последнее время сильно опухали ноги, он почти не слезал с повозки да и не вникал в денежные дела. Я один со всем управлялся. Но Фабиан по-прежнему играл в карты, ел с охотой, так что я глянул на него и оставил все без мысли.
Подъезжаем мы к углу улицы, и вдруг Фабиан на моих глазах валится назад, головой прямо на борт карретона. Я его окликнул — молчит. Тогда мы с каким-то прохожим подхватили его на руки и положили на мешки. Домой я привез Фабиана уже мертвого, хотя не верил в это, думал, может, он без памяти от жары или еще от чего. Оказалось — разрыв сердца. Из Галисийского общества прислали денег на похороны. Да и похоронили его на галисийском кладбище. Все, кто пришел, и Гундин тоже, в один голос — ты, мол, потерял родного отца. Это истинная правда. Ни разу в жизни я так не плакал, как в тот час, когда подошел к нашей комнате и увидел внутри на входной двери берет Фабиана.
С отцом Гордомана, который отправился в Виго на пароходе «Королева Мария Кристина», я послал пятьсот песо моему дедушке. Это было, думаю, в октябре девятнадцатого года. У меня от сердца отлегло — выполнил долг перед родными. Послал еще в деревянных коробочках мармелад из гуаябы и соломенную шляпу. Только и всего. На Кубе тогда было очень смутное время. То у либералов вражда с консерваторами, то они вроде заодно. Поди пойми, если Менокаль с Гомесом на банкете пируют, снимаются чуть не в обнимку и у обоих вид торжественный. А простой народ считает, что они непримиримые враги. Кто не морочил людей — так это анархисты. Они были против всего: против государства, против порядка, против полиции. Ну, против всего на свете. А уж над президентами изгалялись… Я в те годы лично ни одного анархиста не знал, но они мне нравились. Почти все их вожаки были галисийцами и заправляли в профсоюзах и на фабриках. Когда я стал плотником, то узнал их поближе.
Мой дед тут же прислал письмо. Доволен был до смерти, видно, думал, что внук наконец разбогател. Я ему отписал своим корявым почерком, что вышлю еще денег и что стал платить взносы в Галисийское общество на строительство школы в Понтеведре. Когда писал деду, бог меня, наверно, услышал. Вот смотрите. Иду я как-то по улице Монсеррате, а навстречу мне продавец лотерейных билетов, у которых три конечных цифры — двести двадцать пять. Мне этот номер очень нравился, потому что в лотерейных шарадах с картинками он означает драгоценный камень. Хвастаться не хочу, но в молодости я был очень шустрый и быстро разобрался в этих лотерейных шарадах, знал, что каждый номер обозначает. А двести двадцать пять вообще мой счастливый номер. Помните, у того полицейского, который вернул мне башмаки, на фуражке был этот номер. В общем, купил я билеты и выиграл ровно пятьсот песо. Подумать, как раз столько, сколько отправил деду в деревню! Есть одна галисийская пословица, я ее всегда держу в голове. Это приблизительно так: «Кто смекалку в ход пускает, тот здоровья не теряет».
Здоровья мне хватало, а вот денег — нет. В те месяцы я, можно сказать, ударился в разгул, сбился с пути, нашел одну гулящую бабенку и промотал все деньги. Жил тем, что бог пошлет, не знал, куда податься, к кому приткнуться.
Переехал на улицу Корралес к этой моей подружке. У нее в доме готовили тамаль на продажу. Весь квартал покупал, и ели с удовольствием. Женщина она была очень хваткая, оборотистая. И вот взяла вдруг и приютила меня, то ли влюбилась, то ли по доброте, не знаю. Скажу только — спасала она меня не один месяц.
Нельзя играть без оглядки. Игра доводит людей до погибели. Я вылетел в трубу из-за кеглей и лотерей. Ведь кое-что у меня было, когда продал повозку и мула, да еще выиграл пятьсот песо, и надо же! От беспутной жизни просадил все деньги вмиг. Либрада — так звали мою подругу — устроила меня мыть полы в торговый дом «Мансана де Гомес». В то время много говорили о смерти хозяина торгового дома — миллионера. Он был испанцем, и звали его Андрес Гомес Мена. Пока я мыл полы, ползал по лестницам на карачках, всякого наслушался про это убийство. Чего только не рассказывали. За день народу пройдет видимо-невидимо, да и продавцов в магазинах великое множество. «Мансана де Гомес» был тогда самым большим торговым центром в Гаване. Гомес построил его с доходов от сахарных заводов. Очень был чванливый человек, как все богачи. Поклоняйся ему, как богу, — так высоко о себе возомнил. С людьми обращался хуже, чем с рабами. За это и спровадили его на тот свет. Про убийство Гомеса судачили изо дня в день, а прошло уже больше двух лет. Рассказывали, что его убил часовщик Фернандо Нойгарт из ревности, потому как старый Гомес Мена был блудник, каких мало. Но он с президентами знался, так что ему сам черт не брат. Жена часовщика пришла однажды к Гомесу с просьбой: переписать на ее имя, как законной супруги, контракт, который имел Фернандо Нойгарт на ювелирную торговлю в «Мансана де Гомес». Жена Фернандо была валенсианкой, красоты необыкновенной, но скромная, благонравная. Гомес выслушал ее и велел прийти через неделю; так она и сделала. А он обманул бедняжку, как малого ребенка, просто затащил в контору и чуть не изнасиловал. Часовщику пришлось продать ювелирную лавку и уйти из «Мансана де Гомес». Но он не простил Гомесу Мене такого коварства и вызвал его на дуэль, только тот не согласился, струсил. Тогда Нойгарт раздобыл два пистолета и решил выследить развратника. Он подстерег его в Центральном парке, когда тот вместе со священником переходил дорогу. Пять пуль всадил кобелю. Гомес Мена добежал до здания, всю мостовую кровью залил, а руки, пробитые пулями, висели у него как плети. На другой день он умер от удушья: сердце не выдержало. Ну, красотку ту чуть в тюрьму не упрятали. Она-то была рядом с мужем и отняла у него пистолеты, только когда он выстрелил. Старик оставил после смерти миллионы. И все перешло его семье. Но богачи есть богачи. Волдырю — так прозвали Гомеса Мену — поставили памятник прямо перед торговым домом. А его сын через короткое время взял самый большой выигрыш в мадридской лотерее — шесть миллионов песет. Пусть плетут что хотят, но тут, конечно, сплошное надувательство. Хотя, как говорится, «кому горячий тамаль припасен, тому и листья с неба». Да… деньги к деньгам. Я по-прежнему играл в лотерею, но больше не выиграл ни одного сентаво.
Мыть полы и стекла, не разгибая спины, тоже не сахар. Я начинал их мыть ровно в шесть утра и потом чего только не делал — да что попадется. Печатники, помню, объявили забастовку, требовали, чтобы рабочий день был восемь часов. А я трубил по двенадцать. Какой хозяин сократит рабочий день? Даже думать смешно. Но вот прошли годы, и я сам вижу — люди своего добились: работают по восемь часов. Что ж, слава богу, что так.
Когда я бросил торговать углем, моя жизнь стала совсем никуда: мотало из стороны в сторону, а проку чуть. Бывали дни — никакой работы, мертвое время. С разными я тогда людьми повстречался. Только плохо в ту пору соображал что к чему. Но в чуло[228] не годился. Ростом не вышел, нос длинный — это сейчас он вроде бы покороче, — ноги кривоватые и волосы жидкие. Какой из меня чуло при такой внешности. Зато было чем ублажать женщин. Это меня и выручало. Хоть что-то, да есть. Не зря Либрада влюбилась, взяла к себе и кормила бесплатно. Не любил я ходить в кварталы, где жили шлюхи. По первости бывал там частенько, разве выдержишь, а потом не стал. Там без конца драки, воровство, того и гляди подцепишь дурную болезнь… Какой-нибудь проходимец выманивал из деревни молоденьких девушек, а потом жил за их счет. Они чуть не толпами бродили по пристаням. И в Сан-Исидро их полно, и в Хесус-Мария, а со временем и Колон облюбовали. Самое короткое свидание с женщиной стоило пятьдесят сентаво. Плати и входи в заведение. Хозяева оглядят с ног до головы, сразу оценят, сколько ты дашь. Боязливым в такие дома лучше не соваться. Дородные тетехи так, бывало, уставятся, что весь сожмешься. На улице Маркес-Гонсалес в двадцатом году я знавал шестерых венгерок. Все уже в годах, но умелые и собою хороши. Всякого отведал — и с больших тарелок, и с маленьких. А вот никак не удавалось узнать, чем потчуют настоящие китаянки. Китаянок с негритянской примесью я встречал: обходительные мулаточки и пахнет от них душистым шербетом. Этих мулаточек годы не берут, всегда молоденькие.
В Либраде было что-то от китаянки — глаза чуть раскосые. А волосы жесткие, кучерявые, ну, мочалка из проволоки, такие же, как у ее матери. У Либрады с матерью всегда свои тайны-секреты. Стоит мне прийти — сразу на шепот переходят. Старуха вечно выпрашивала у меня монетки, а зачем — неизвестно, потому как на улицу почти не выходила. Но все про все знала, хитрющая была до невозможности. Что ни день покупала лотерейный билет. Иди с номером тринадцать, или девять, или семнадцать. Неграм правился номер семнадцать, потому что семнадцатое октября день святого Лазаря. На Кубе куда ни повернись — везде святой Лазарь, даже два лазарета для прокаженных: один в городе Ринкон, другой — в Мариэле. Дом Либрады был набит святыми. В первый раз, когда я пришел, оторопел от страха. У самой двери стояла святая Варвара, каких я отродясь не видел. Ростом с меня, волосы черные, настоящие, а глаза из желтых камешков. В руке — деревянный меч и острием в пол утыкается, где рядом с подгнившими яблоками поставлены рюмочки с агуардьенте. Святой Лазарь тоже, конечно, был да и вся святая братия. Даже в уборной полно фигурок святых — все с метелочками, бусы висят из жареного маиса и всякая дребедень. Но мое дело маленькое, мне главное, что крыша над головой и что голодным не оставят. Ну, плескали мне одеколон в ведро с водой или кропили им все углы… У них эти штучки в заводе, куда ни приди. Я внимания никакого — была бы еда досыта и место, где выспаться. В ихней вере я плохо понимал, почти не разбирался, и для меня их разговоры и обычаи — китайская грамота. Если что произойдет в городе, они обязательно собираются все вместе и сидят обсуждают. Либрада меня в эти дела не втягивала, но я все примечал, слушал, о чем они толкуют. В ту пору я сблизился с неграми, вник в их характер. К нам в основном приходили негры и мулаты. Мать Либрады умела гадать по ракушкам и была спиритисткой. Она у них считалась, как бы сказать, главной, главой. Меня они в расчет не брали. Я во всяких сборах и молитвах мало смыслил. Зато посмеяться надо мной — мол, раз галисиец, значит, простофиля, придурок — это им только дай. Вот так смотрели на нас в те годы. Разве что когда в кости играли, мы были чуть повыше негров, потому как фишки с черными кружочками немного стоили[229]. Тот, кто сегодня говорит вам, молодым, что, мол, он приехал из Галисии в наглаженном костюме, при деньгах и сразу устроил свою жизнь на Кубе, — брешет безбожно. Таких тут немало: в те времена не знали куда приткнуться, где бы умереть по-людски, а теперь плетут всякие небылицы, что-де приехали и никаких забот не знали, сразу работа нашлась, и дружки помогли, и через неделю-другую уже свою лавку открыли. Вранье это все, глупое бахвальство. Через какие мытарства мы прошли, слов не хватит рассказать.